Мученики ленинградской блокады. На краю жизни
Шрифт:
Поступив на Бестужевские курсы, она почему-то покинула свой дворянский дом и стала жить самостоятельно. Иных подробностей я не знала или забыла их. Она устраивала меня безоговорочно, без каких-либо подробностей и была самой прекрасной бабушкой на свете, несмотря на то что продолжала работать и мне по-прежнему приходилось ходить в садик. Но я смирилась, понимая, что такая великолепная бабушка не работать не может…
В первые месяцы войны мы виделись очень редко. Однако она приходила ко мне, когда начался голод, и приносила чего-нибудь поесть, обменяв на черном рынке «остатки прежней роскоши» (как она говорила) на хлеб, сахар или масло.
Последний
Когда вернулась мама, она решила, что мне все это приснилось. Но на блюдце лежал маленький ломтик масла, а в записочке было сказано, что это мамина доля, а свою мы уже съели. Мама тихо заплакала. Бабушкины гостинцы изредка появлялись и дальше, но Мария Николаевна не будила меня и неслышно уходила, оставляя на столе то кусочек хлеба, то немного крупы с трогательной записочкой…
Как-то зимой, должно быть в конце декабря сорок первого, к нам постучал молодой военный, почти мальчик, Петя. Он принес кулечек пшена и несколько кусочков колотого сахару «для внучки Марии Николаевны, Светланочки». Петя пришел с фронта, который был уже на окраине города. Его дом был разрушен, о судьбе своей мамы он не смог ничего узнать. Кулечек пшена из фронтового пайка и кусок сахара он принес своей любимой учительнице.
Мария Николаевна, истощенная голодом и уже не встававшая с постели, поделила гостинцы и попросила его снести часть этого богатства нам. В записочке говорилось, что пшено лучше не мыть, чтобы не потерять мучнистость. Мама так и поступила, и вскоре мы поглощали восхитительную, хотя и недоваренную пшенную кашу, приготовленную на железной печке-буржуйке.
Петя пришел еще раз поздно вечером, в начале января. Не снимая шинели, он прошептал, что Мария Николаевна умерла и он отнес ее, невесомую, словно ребенок, туда, где складывают трупы. Это случилось несколько дней назад. Глядя на отекшие мамины ноги, он настойчиво повторял, что не мог позвать маму, потому что спешил, у него кончалась увольнительная… Марию Николаевну он завернул в тонкие, но прочные простыни, которые нашел в гардеробе, и осторожно зашил. Мама почему-то сказала, что, должно быть, простыни были из голландского полотна и это хорошо. Мы поплакали вместе, и Петя ушел, оставив нам немного хлеба и пшена: бабушка Мария Николаевна снова помогала нам пережить блокаду.
Петя обещал навещать нас, сказав, что, кроме меня и мамы, у него никого не осталось. Но не пришел. Он не пришел и после войны.
Не стало у меня бабушки, и даже могилы ее нет… Жителей Васильевского острова хоронили в братских могилах на Смоленском кладбище. Ни креста, ни надписи…
Марию Николаевну убила война. Со временем мы могли бы стать друзьями в силу очевидного душевного родства, и я могла бы как-то утешить свою бабушку, но не пришлось…
Бабушка Мария Николавна,
Ласковая, добрая, родная…
Памятью к ладоням припадая,
Ваши руки трепетно ласкаю.
Лютою блокадною зимою
Вы
Вашей жертвы, право же, не стою,
Но без Вас я выжила б едва ли.
Бабушку Марию Николавну
Схоронили равной среди равных,
Ни оркестров, ни цветов, ни славы,
И могила поросла бурьяном…
Бабушка Мария Николавна
Строгая, далекая, святая…
[7] Кислицын Н. Ленинград не сдается. — М.: «Прогресс». 1991. — С. 128.
[8] Документ № 142 // Ленинград в осаде. — С. 301—302.
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
КИР РОДНИН
сентябрь — декабрь 1941
Мы с мамой звали его Кирочкой, зная, что это ему приятно. Так называли его родители Евдокия Михайловна и Дмитрий Иванович, с которыми мы познакомились на Валдае во время нашей неудачной летней эвакуации в деревню Середа. Евдокия Михайловна была учительницей. Своей статью и красотой она походила на Василису Премудрую. Дмитрий Иванович был фельдшером, и мы звали его доктором Айболитом. На стенах старого дома Родниных, пахнувшего пирогами и медом, были развешены Кирочкины акварели, а сам Кир Дмитриевич учился в Академии художеств в Ленинграде.
Он был высок и статен, мягкие темно-каштановые волосы красивой волной спускались на высокий лоб — это все, что сохранилось в памяти от его облика. Выражение Кирочкиного лица беспрестанно менялось, длинные красивые пальцы рук все время находились в движении, отвлекая внимание и мешая запомнить черты лица. По-видимому, в этих переменах отражалась одухотворенность художника.
Навещая нас, Кирочка горько жаловался на судьбу, наперекор его воле хранившую его от фронта. Академия художеств пыталась защитить его талант так называемой броней, которая освобождала от армии. Кирочка негодовал, метался по комнате: на фронте погибают его однокурсники, а он прячется за какой-то бумажкой. Он ходил в военкомат, убеждал, требовал. Наконец военком не выдержал и уступил.