Музей революции
Шрифт:
Конечно хорошо я буду в нетерпении
Записочка, ликуя, понеслась навстречу Владе. Но только оказалось, что не к ней; в спешке он запутался в окошках, ткнул в чужое. И сразу получил навстречу Татино недоуменное:
Не поняла. С тобой все в порядке?
Только тут Саларьев прочитал обширную записочку от Таты (в красном колечке высветилась цифра 2; первая мишень поражена), на которую ответил фразой, предназначенной для Влады.
Тата писала:
Сегодня наконец закончила негритоску, для Кехмана, лично, такая трудная была работа, я так счастлива, не представляешь! А у тебя какие успехи, хвались!
Вывернувшись наизнанку, как скайповская
В смысле надеюсь ты ее еще не отдашь заказчику до моего возвращения. Жду с нетерпением, чтобы увидеть.
Ты переутомился как я могу задержать куколку до твоего прилета? я еле успела к сроку сдачи
Ну извини. Сфотографируй.
Чего фотографировать? Ты лучше видео включи, сейчас посмотришь.
О Господи! На крейсерской скорости, уже не лаская экран, а истошно стуча по нему, как тонущий подводник по задраенному люку, Павел настрочил финальное послание для Влады. Сосредоточился, послал по правильному адресу:
Влада, буду ждать сигнала для атаки! до свидания!
Отключил ее окно, и перенаправился на Тату.
Видео раскрылось, как цветок после дождя; в центре синюшного кадра, вплотную к видеоглазку, так что лицо растянулось блином, была его Татьяна, хорошая и честная, талантливая, умная, скучная, несчастная; рядом с ней на столе, не умещаясь в кадре, сидела гуталиновая кукла, размером с половину человека.
Татьяна повертела куклу, смотри, какая она сбоку, а вот у нас какие мелкие косички… Жаль, у Таты слабенький компьютер, изображение шло с неприятной задержкой, движения как будто смазывались, по экрану всякий раз тянулся след, как от неудачной фотографии с неверной выдержкой.
— Ты бы перешла в мой кабинет, у меня там мощная машина, сверху многопиксельная камера, будет видно лучше.
— Хорошо.
Изображение скукожилось и через минуту заново включилось с упающим рыбьим звуком; Тата снова появилась в кадре вместе с куклой. Посадила рядом, повертела камерой, настроила изображение. Ну, вот теперь совсем другое дело. Все отцентровано, баланс нормальный, свет качественный, ровный, без эффекта радуги.
— Танюха, чуть-чуть отодвинься, а куклеца, наоборот, придвинь.
— Угу. Так хорошо?
— Так — хорошо. Так — очень хорошо.
Кукла сидела прямо перед ним, смешная, и оплывшая, как отражение в начищенной столовой ложке или в тугопузом самоваре. Улыбалась вывороченными толстыми губами. Мочки ушей оттягивали — до самых плеч! — стеклянные серьги, похожие на гэдээровскую люстру. Грудь была серьезная, руками не обхватишь, тугими черноземными холмами она выпрастывалась из цветастого платья; сквозь шелковую тонкую ткань гордо выпирали твердые соски. Выражение лица у куклы было хитрое, и наглое, и энергичное: все сворочу, не стойте на моем пути! На животе обвисали могучие складки, открытые черные локти все в ямочках, но ни намека на рыхлость, все такое жизненное, твердое, как волейбольный мячик.
— Гениально, Тата, просто гениально! Ты сама себя превзошла, — искренне и без усилий восхитился Павел; о деле с Татой было хорошо, приятно разговаривать.
— Я знаю, — отвечала Тата.
— От скромности ты не умрешь.
— Ой, Пашуня, есть столько поводов для этой самой смерти, что если можно умереть хотя бы не от скромности, уже прекрасно.
— И наконец-то не фарфоровая реставрация!
— Эх, Пашка! С черным цветом ошибиться невозможно, только поэтому взялась…
Кукла сделана — и силы кончились; Татьяна выжала себя до капли, без остатка, от нее осталась
Давным-давно она лишилась этой радости. Теперь по завершении работы просто крутится волчком в квартире, вновь и вновь, по замкнутому кругу, из темной мастерской в гладильную без окон, из гладильной в занавешенную спальню и оттуда в одинокий Пашин кабинет. И так часами. Заходит в комнату, включает свет, он медленно, трусливо разгорается. Выходит — выключает. И по новой. Ее бы воля, никаких экономичных ламп, только старые, мгновенные, с роскошной слепящей спиралькой. Но бережливый Паша настоял: говорит, что эти лампочки почти не потребляют электричества, так что можно их не выключать, пускай себе горят. А она не может их не выключать, это детский инстинкт, мамино назойливое воспитание. И вообще, как быстро все вокруг меняется, еще вчера считалось нормой и привычкой, а сегодня нужно привыкать к другому…
Единственное, что ее спасает в электрическом аду — роскошные домашние цветы. Это их, семейное, наследственное. Жирные бабанины фиалки, яркие герани, пахнущие скисшим п'oтом, славились на всю — тогда еще и впрямь резную — Вологду. А маманя, по ее рассказам, пока жила с отцом, ругалась каждый день из-за растений; он требовал очистить окна от курчавых зарослей: невозможно жить в подвальной темноте, я репетировать не в состоянии.
Судьба цветов не зависит ни от климата, ни от расположения окон, ни от прикорма, исключительно от жизненной энергии хозяев. В квартире напротив живут журналисты, у них на каменном полу стоят четыре жалкие горшка с чахоточными драценнами и похожим на дистрофика слоновьим деревом: с рахитичного пузатого ствола свисают усохшие космы. А у нее, при занавешенных гардинах! — лесные заросли столистников, черепашьи лапы денежного дерева, фазаний хвост кротона, темно-красный отсвет декабриста, беззастенчивые фикусы, которые не терпят лишнего соседства, покрытые старческим пушком листки фиалок… В углу, у книжных полок, притаился старомодный увлажнитель воздуха, который то и дело пфыкает мельчайшим паром, а сверху, как в домашнем инкубаторе, днем и ночью оловянным светом светит флористическая лампа. Эту лампу Тата никогда не выключает. Людям нужно экономить, а цветочки — Божьи, им по жизни полагается сияние.
Еще в глубоком детстве Тата поняла, что верит в Бога, но не в того, небесного и непонятного, про которого рассказывает церковь, а в этого, который прячется в корнях и листьях. (После, в институте, она узнала слово пантеизм, которое ей очень не понравилось, потому что ничего не может передать. Пантеизм. Статья в энциклопедии. Пустое место.) А пятилетней славной девочкой она уезжала на лето в деревню, в их северных краях июнь короткий и дождливый, зато июль затянутый и жгучий, и если б не сочные раздувшиеся комары, это был бы настоящий рай.