Мужчина в полный рост (A Man in Full)
Шрифт:
— Точняк, бра, — сказал он, — точняк. — И грустно рассмеялся. — Эдод хымырь хорошо работает языком. Эдод хымырь — у эдого хымыря язык подлиннее моего! У эдого китаёзы он прямо на батарейках, полный вперед! — Пять-Ноль расхохотался. — Все, Конрад, больше не слушай меня! Слушай эдого китайского хымыря!
Дважды в день, утром и вечером, охранники выводили заключенных из камер в «общую комнату», где те проводили по четыре часа «общего времени». В принципе, никого не принуждали, можно было остаться в камере. Но тогда будешь просто сидеть один — ходить из «общей комнаты» в камеру и обратно не разрешалось. Конрад так боялся попасться на глаза Ротто, что сперва решил отсидеться. С другой стороны… целый день торчать в этой клетке для ящериц, глядя сквозь проволочный потолок на мостки охранников и слушая скрип вентиляторов, — перспектива довольно мрачная… к тому же рано или поздно выйти всё равно придется — надо же принимать душ… и потом, Конрад не хотел,
Общая комната — большая бетонная коробка с двумя рядами металлических столов посередине. Столы и стулья, как и прочие предметы обстановки, привинчены к полу. Вдоль одной из стен несколько кранов с душами, отгороженных от общей комнаты бетонной перегородкой по пояс высотой, возле стены напротив за такой же перегородкой несколько унитазов и раковин. У третьей стены два телефона с оплатой разговоров за счет вызываемого абонента. Рядом телевизор на высокой металлической подставке. Переключать программы можно было, лишь взобравшись на один из столов, и то при высоком росте. Над головой не имелось ни проволочного потолка, ни мостков с охранниками, только видеокамера в углу — она передавала изображение на монитор охраны. Видеокамера располагалась так, что за душевой перегородкой без всякого ведома охранников могло происходить… что угодно.
Эта мысль сразу обожгла Конрада ужасом. Надо было держаться от Ротто и его группы как можно дальше, но не приближаясь при этом к Громиле и его прихлебателям. Громила сразу бросался в глаза, стоило хотя бы мельком взглянуть в сторону телефонов и телевизора. Желтые ленточки у него на голове сливались в неровный ореол. Окруженный свитой, он сидел за столом, откуда было удобнее всего смотреть телевизор.
Передавали концерт на гигантской арене — пела какая-то чернокожая Лорелея Уошберн. Скорее вопила, чем пела. Между высоким и низким регистром она всегда выбирала высокий и громко кричала, чтобы взять ноту. «Разрывается сердце мое-о-о-о-О-О-О!» Вопли эхом отскакивали от бетонных стен «общей комнаты». Но Громилу и компанию интересовала не Лорелея Уошберн, одетая в платье хотя и обтягивающее, но длинное и всего с одним разрезом. Нет, их внимание было приковано к подпевающим Лорелее смуглым девицам в плиссированных мини-юбках, едва прикрывающих ягодицы. Когда девушки покачивали бедрами или кружились — а они то и дело раскачивались и кружились, — плиссированные юбочки взмывали вверх, как раскрытые веера, демонстрируя зрителям блестящие трусики-бикини. Трусики соперничали с размерами самого откровенного белья, и вид этих практически голых задниц не на шутку завел шайку Громилы.
— Вот это дело, киска!
— Не говори, бра! Эт те не педики, опущенные и прочая фигня!
— Да, эт дело! Эт жизнь, парень!
— Я готов, сладенькая! Солнце, у меня уже стоит!
— Ну и задница у этой телки!
— Тряхни булками!
— Двигай булками!
Конрад похолодел. «Опущенные». В этих возгласах ему слышались намеки, которые не имели никакого отношения к трем соблазнительным танцовщицам на экране. Амбалы, устанавливающие свои порядки в общей комнате Санта-Риты, предпочитали женщин, но на время отсидки гомосексуалисты были для них вполне приемлемой заменой. А в тюрьме, кроме педиков и трансвеститов, которых везде хватает, есть еще и «опущенные» — молодые, хорошо сложенные караси, каким был когда-то Шибздик, которого к гомосексуальным актам принудили силой…
Теперь Конрад видел общую комнату с пугающей ясностью. Грязное, серое помещение, полное дикарей в желтых тюремных пижамах, которые разбились на стаи по самому примитивному признаку и поделили территорию. Самой престижной считалась та часть комнаты, где стояли телевизор и телефоны, — там хозяйничали черные. Большинство чернокожих заключенных брили головы или очень коротко стриглись, но некоторые отращивали волосы и носили банданы. Все банданы были зеленые, потому что сделать их можно было только из куска простыни. Порча государственного имущества приводила охранников в ярость, но традиция не умирала. Самый мрачный негр, который сидел сейчас рядом с Громилой — высокий угрюмый парень с запавшими щеками и дегенеративной сутулостью, известный как рэп-мастер Эм-Си Нью-Йорк, тоже носил бандану. Надвинутую так низко, что она почти закрывала глаза. Рэп-мастер был похож на чернокожего пирата. Еще несколько колоритных типов из шайки Громилы носили прилегающие к голове косички-дорожки и дреды. Сбившись вместе, как сейчас, черные казались невероятно мощной командой, и в общей комнате им действительно никто не мог противостоять. Шансов подойти к телефону или переключить телепрограмму без разрешения Громилы практически не было — ни у белых, ни у латиноамериканцев.
Латиноамериканцы в основном слонялись возле бетонного ограждения, за которым стояли унитазы и раковины. Большинство составляли мексиканцы. Они коротко стриглись и носили самодельные цепочки с крестами, сплетенными
Стаи! Вожаки! Примитивный, звериный передел территорий!
Конрад сидел в одиночестве за одним из металлических столов. Он взял с собой блокнот, ручку и книгу о стоиках. Хотел написать письмо Джил, да и Карлу с Кристи. Но тут же понял, что в первую очередь — детям. Конрад очень боялся, что они забудут его. Стал рисовать картинку: слон, над головой воздушный шарик с надписью «Привет, Карл! Привет, Кристи!». Художником он был неважным и толком не знал, где у слона рот и какие у него задние ноги… но все-таки картинка хоть как-то напомнит малышам об отце. А Джил… Конрад вдруг понял, что не знает, о чем написать ей. Рассказать обо всем, излить душу? Что-то подсказывало ему: этот шаг был бы тактической ошибкой. Тактической… До чего нелепо и грустно — применять тактику к собственной жене!
Он то и дело отрывался от письма и украдкой смотрел туда, где развлекались Ротто и прочие белые отморозки. Сердце неистово колотилось о ребра. Случись что, никто не вступится, и Конрад даже не представлял, где искать союзников. Только что обретенный в хате друг, Пять-Ноль, в общей комнате не то что не разговаривал с ним, даже не смотрел в его сторону. Ясное дело, не хотел, чтобы его видели с каким-то карасем. Конрад не удивлялся. Это же Пять-Ноль. Обычно он проводил «общее время» со своими приятелями-латиносами, но сейчас оживленно болтал с двумя коренастыми оки. Очевидно, рассказывал о Шибздике. Сделал выпад ногой, отступил на шаг, поднял руки, показывая, как Шибздик внезапно бросился на Арментраута. Слов не было слышно, но Пять-Ноль явно строил из себя верного соратника Шибздика, сражавшегося с ним плечом к плечу до конца — увы, не победного.
С минуту Конрад рассматривал оклендцев. Белые, но к ним тоже не подступишься. Все «Арийцы» — те же Шибздики, только повыше и покрепче. Кроме цвета кожи, у него с ними нет ничего общего. Остальные белые были и вовсе беспомощны, никакой защиты от них ждать не приходилось. Вот толстый коротышка лет сорока пяти, с редеющими темными волосами, к которому обращались не иначе как «старик» или «чувак». «Эй, чувак!», «Эй, старик!». Но это, видимо, относилось ко всем заключенным старше сорока. Все они, кроме отморозков со зловещей репутацией, лишались не только имен, но и прозвищ. Те просто вычеркивались. Оставались в прошлом. А они становились чуваками или стариками. Этот Старик расхаживал по общей комнате, прикрыв выпуклые глаза и волоча ступни — такая походка называлась в тюрьме синекванкой. Синекван — нейролептик вроде торазина, который давали «шизикам». Вид у Старика был самый жалкий, он шаркал и волочил ноги, но умом повредился не сильно. Всё «общее время» он шатался по комнате, ни разу не останавливаясь, ничего перед собой не видя, но никогда не направлялся в сторону латиноамериканцев и тем более черных. Не такой он был шизик, чтобы выходить за границы отведенной белым территории.
Был еще Покахонтас. Тоже карась, только что поступил, очень высокий и худой, практически истощенный, светлокожий, как альбинос, и не старше Конрада. Его бритую голову делил надвое рыжий гребень-«ирокез», в ушах было по четыре дырки, в которых до прибытия в Санта-Риту наверняка красовались серьги. Брови он тоже сбрил. У него были женские походка, движения, жесты. Кличка «Покахонтас» прилипла к нему моментально. Правда, так звали принцессу поватанов, а не ирокезов, но подобные тонкости в Санта-Рите никого не волновали. Покахонтас сидел за одним из столов, согнув спину улиточьей раковиной, и смотрел прямо перед собой пустыми светло-зелеными глазами. Вид донельзя несчастный. Конрад не только сочувствовал Покахонтасу, он считал, что должен чем-то помочь ему — только чем? К этому беспомощному ощущению примешивалась и вина: Конрад знал, что вовсе не хочет стать приятелем Покахонтаса… и таким же педиком.