Музыка моего сердца
Шрифт:
Толпа в Будапеште слушала как заворожённая. Полицейские замерли на ступеньках, словно готовясь к прыжку. Но никто не помешал автору дойти до последнего, заключительного, бурного аккорда.
Послышались голоса:
— Мадьяр сабадшаг эльен! Да здравствует венгерская свобода!
И тогда полиция атаковала толпу. Нужное слово было произнесено.
Лист поднялся и подошёл к окну. На площади все остановились. На композиторе было чёрное платье аббата. Седые волосы падали на плечи.
Лист поднял обе руки и развёл их, как будто хотел обнять всю площадь.
— Дорогие друзья, — сказал он, — благословляю вас! Идите с миром
Сеньор дон Мигель
Жёлтый камень, синие тени. Однообразная равнина с резко очерченными контурами деревень и колоколен. Мерный, неторопливый перебор копыт. Неожиданный вопль погонщика мулов: «Каринья, Грасиоса, Чикота — анда-а!» Последнее «а» протяжное и переходит снова в перебор копыт.
— Тут должен вступить голос, — сказал пассажир с бородкой.
И голос вступил:
Лицо у тебя, нинья, как миндаль, — От него, нинья, и сладко, и горько…Голос звучал в сопровождении гитары. Сухие смуглые пальцы бегали по шести струнам, и казалось, гитара танцует. Самое удивительное было то, что ритм гитары как будто не совпадал с ритмом мелодии, но совершенно совпадал со стуком копыт.
— Мы из всего делаем танец, — неодобрительно заметил пассажир с пышным галстуком.
Дилижанс полз от Вальядолида к Мадриду уже много часов. Пассажиры дремали, и только человек в холщовых штанах и стоптанных ботинках перебирал струны и напевал вполголоса. По всему видно было, что он не оробел бы и перед кругосветным путешествием: ему бы только кусок овечьего сыра, да бурдюк с вином, да гитару.
— Извините, сеньор, — вежливо проговорил пассажир с бородкой, обращаясь к гитаристу, — что вы поёте?
— Это сегидилья, сеньор кабальеро, — отвечал гитарист.
— Вы сами её сочинили?
Гитарист пожал плечами.
— Кто знает? — прибавил он невозмутимо.
— У этих плясок нет автора, — небрежно сказал пассажир в пышном галстуке.
Человек с бородкой расхохотался.
— По всему видно, дон Сантьяго, что вы не любитель сегидилий.
— Ах, сеньор дон Мигель, я предпочёл бы быть уже в Мадриде, — уклончиво отозвался Сантьяго, — там вы не такое услышите. Там опера!
— Конечно, в театре лучше поют, — обиделся гитарист.
— Не сердитесь, мой любезный, — сказал человек с бородкой, — я хотел бы записать вашу сегидилью.
— Для того чтоб записать наши песни, нужно быть великим музыкантом, — гордо ответил гитарист.
— Почему?
— Сеньор, в них и сладость, и горечь, и горные снега, и горячие пески… Не знаю, как сказать, сеньор, — в них душа Испании. Вы поняли меня, сеньор?
Человек с бородкой помолчал немного.
— Мне кажется, понял, — сказал он серьёзно и вытащил из кармана листок нотной бумаги, — давайте начнём.
Он быстро записал карандашом мелодию, потом взял у гитариста его инструмент и пропел ту же сегидилью.
— Ну, — сказал гитарист, — это почти верно, но…
Человек с бородкой покачал головой и отдал гитару хозяину.
— Я понимаю, — сказал он, — простота сложнее всего.
Он откинулся на спинку сиденья и замолчал.
— Ничего, — упрямо сказал человек с бородкой, — я разберусь в этом… полуденном одиночестве.
Он произнёс эти слова по-русски, и никто в дилижансе его не понял. Все молчали, глядя на залитую беспощадным солнцем однообразную кастильскую степь.
Мадрид днём спит. И не удивительно, потому что Мадрид бодрствует ночью. Только русский музыкант Михаил Глинка не спал, в сущности, ни днём, ни ночью. Его всё занимало: и мрачные басы органа под сводом собора, и хриплые голоса погонщиков, и пронзительная болтовня зеленщиц, и белые капюшоны монахинь, и торжественная поступь тореро, и трели кастаньет в прохладной тени уличных кабачков.
Меньше всего его увлекала мадридская опера на итальянский манер и больше всего — испанские народные танцы. Когда на Мадрид спускаются сумерки, кастаньеты звучат всё чаще. Пляшут в тавернах, пляшут в садах, пляшут на улице. Гитары играют вступление, и танцоры выходят в середину круга парадной и упругой поступью. Это тоже часть танца, она так и называется — «парада». Стремительно начинается хота, и молодая пара несётся по площадке, высоко подняв руки и отбивая ритм кастаньетами. Каждый танцует по-своему: женщина — лукаво и задорно, мужчина — резко и сильно. Особой жизнью живут гитаристы — у них гитары словно вздыхают, и стонут, и опьяняются, и отдыхают. И во всей этой страстной хоте нет ничего грубого: то она остра, как лезвие ножа, то сурова, как монастырские стены, то бравурна, как выход корриды, то нежна, как голос влюблённого, и всегда свободна, как вечерний ветерок с гор.
Целый мир моим именем полон, И зовут меня солнцем Мадрида, Ничего не боюсь я на свете, У меня кинжал за подвязкой…Таковы были слова песни, записанной Глинкой. Он стоял в тени густых акаций, маленький, с хохолком на лбу и торчащей бородкой, и жадно впитывал в себя звуки новой и необыкновенной жизни.
Священник в чёрной шляпе угрюмо проходил мимо, опустив глаза. Двое жандармов в клеёнчатых треуголках, подозрительно осмотрев танцующих, пристраивались где-нибудь вдали. Щёголь в шёлковом цилиндре, поджав губы, ударял хлыстом своего жеребца и быстро проезжал мимо. Казённая Испания не одобряла уличную хоту — как хотите, в хоте есть что-то от бунта!
Глинка закрывал глаза, и ему мерещился далёкий Петербург: колоннады, соборы, монументы… Там титулованные болтуны и дамы с ослепительными плечами ворковали на балах о «неудаче» Глинки с «Русланом»… Туда настойчиво звали его из Испании мать и сёстры… Там, в пыльных канцеляриях святейшего синода, тянулось бесконечное дело о разводе «дворянина Смоленской губернии Михаила Иванова сына Глинки» с женой…
— Ох нет, не поеду! — едва не вырвалось у Глинки вслух.
Смуглая танцовщица вдруг остановилась перед ним и, щёлкнув кастаньетами, крикнула на всю площадь: