Музыка на иностранном
Шрифт:
— История все же не физика. Алгеброй гармонию не поверишь. В этом смысле история не наука. Разумеется, объективный анализ — это обязательно. Вот вам и научная сторона истории. Тем интереснее бывает взглянуть на историю с иной точки зрения — знаете, люди вроде вас очень поддерживают нас в стремлении заглянуть за горизонт.
Кинг не слушал:
— Вот представьте: сто заложников под охраной одного солдата с пулеметом. Каждому хочется жить, но их единственный шанс — броситься на охранника еп masse.[6] Толпа может выжить только за счет гибели нескольких индивидуумов; в каждом
Роберт занервничал сильнее:
— Однако в этой вашей толпе заложников может оказаться один храбрец, который рискнет броситься на охранника в надежде, что остальные за ним последуют.
— Конечно, — сказал Кинг и отхлебнул чаю. — Но неужели всегда обязательно должен быть лидер, который поведет за собой остальных? Взять хоть стаю скворцов: все птицы летят, как одна, направление меняют как по команде — но я не думаю, что у них есть какой-то вожак, который командует: повернули туда, сели, взлетели. И толпа тоже порой действует сама по себе, и никто ее не направляет.
— Но если б история изучала только поведение толпы, тогда в ней бы вообще ничего не осталось научного. Вы же не можете объяснить механизмы, которыми управляется это поведение!
— В общем, это моя точка зрения, — подытожил Кинг. — А что есть нация, как не толпа, только очень большая?
— Ох уж эти мне физики-математики со своими абстракциями! История изучает и интерпретирует факты. Только факты, и ничего, кроме фактов.
И Роберт снова увел разговор от абстрактных теорий к конкретным фактам. Они поговорили о фильмах; о том, как их лучше смотреть — в одиночку или с друзьями. Роберт говорил, а Кинга невольно захватило воспоминание о теле, что этой ночью лежало рядом, об этой женщине и о влажной слизи у нее внутри, когда он ввел в нее пальцы. Словно ковыряешься в кишках цыпленка — с ним раз было такое, давным-давно, когда он был еще мальчишкой. По внутренностям птиц можно предсказывать будущее.
Они допили чай, и Роберт предложил взять еще. Чарльз согласился, и Роберт отправился к кассе. Кинг наблюдал за тем, как он подошел к стойке и попытался подозвать угрюмую буфетчицу.
Только факты, и ничего, кроме фактов. Неужели всегда обязательно — только факты? Стая птиц единой волной поворачивает налево — и какой же факт это определяет? Сто людей удрученно стоят на площади — или устремляются вперед в едином безумном порыве. Народ не ропщет — или поднимает восстание, а потом заворачивает налево или направо. Можно ли все это объяснить просто последовательностью событий? А если можно, означает ли это, что на основе таких объяснений можно сделать достаточно точный прогноз на будущее, или же объяснения служат лишь для того, чтобы как-то упорядочить то, что уже свершилось, и вписать прошлое в некую схему?
Роберт поставил поднос на стол. Взял чайник; сказал, что он будет «мамочкой». Налил чаю себе и Чарльзу. Голые факты. А что за ними стоит? Желание продолжить разговор с Кингом — да, возможно. Или ему просто хотелось пить, или он предложил Кингу чаю из вежливости. Но Кинг никак не мог отделаться от первого впечатления, которое возникло, когда Роберт только к нему подошел: что он подошел неспроста. Роберт начал разговор в той же манере, в какой сам Кинг заговаривал на улице с симпатичными девушками,
Роберт извинился за качество чая:
— Чай здесь просто отвратный. Сам не знаю, почему я сюда хожу.
— И почему же?
— Ну… привычка, наверное. Он теплый и жидкий. Я о чае.
В кафе вошел молодой человек лет двадцати. Похоже, на улице был мороз: парень растирал озябшие руки, а изо рта у него шел пар, как у лошади из ноздрей. Он прикрыл за собой дверь и подошел к стойке. Взял чашку кофе и сел за столик где-то в дальнем углу, за спиной Кинга. То есть как раз в поле зрения Роберта. Кинг видел, как Роберт проследил взглядом за молодым человеком, когда тот проходил мимо. Потом Роберт опять посмотрел на Кинга, и их глаза снова встретились.
— Вы, случайно, не музыкант? — поинтересовался Роберт. — Не играли в университетском оркестре? — Сам Роберт играл на скрипке в этом любительском оркестре; но нет, там они с Кингом встречаться не могли — Кинг играл на пианино и исключительно для себя. Роберт сказал, что у них скоро будет концерт, если Кингу это интересно. Основная композиция в концерте — «Пасторальная симфония» Бетховена.
— Мне она никогда не нравилась, — сказал Кинг. — Я о шестой симфонии. Она какая-то вся одинаковая: будто сидишь в поезде и смотришь в окно, а за окном проносятся поля — поля и поля, однообразный пейзаж. Все эти секвенции в первой части — такая тоска. Ее сильно переоценивают — так же, как и Девятую.
Роберт, кажется, оскорбился до глубины души:
— Девятую — переоценивают?! Разве можно так говорить?!
— Первые три части мне нравятся, но вся эта бодяга Нюрнбергского съезда в финале — нет уж, увольте.[7]
— Вы что, хотите сказать, что Бетховен был нацистом?
— Конечно, нет. Просто финал Девятой симфонии, на мой взгляд, — популизм как он есть, причем самого низкого пошиба. Простенькая, приятная мелодия повторяется снова и снова — главное, громко. Freu-de, scho-ner Got-ter-fun-ken… [8]
Резкими взмахами руки Кинг отбивал маршевый ритм оды, которую пел; Роберт рассмеялся, но тут же смутился, что от них слишком много шума.
— А по мне, «Ода к радости» просто прекрасна, — сказал он. — Она о свободе, о равенстве.
— Романтическая чушь. Никудышные стихи положены на такую же никудышную музыку. Если она и вправду о свободе, так чего же ее все время по радио крутят?
Роберт поморщился.
— Не поймите меня неправильно, Роберт, Бетховен мне очень нравится — я просто хочу сказать, что и он тоже был не безупречен. Именно поэтому он и был человеком.
Кинг видел, что Роберт — хотя он и не был согласен с его точкой зрения — слушал его рассуждения чуть ли не с детским восторгом. Он смотрел на Кинга, как ребенок, которого в первый раз привели в цирк, смотрит выступление, — в немом восхищении, широко распахнув глаза. В ожидании, что будет дальше. Кингу это было приятно. Это как-то подстегивало. Впечатление он уже произвел, но хотелось его закрепить.
— А «Торжественная месса»… Сколько он там над ней работал — четыре года? Пять лет? Пять лет, потраченных даром. Местами она неплоха, но и только.