Музыка на иностранном
Шрифт:
Поездка в Лондон обернулась напрасной потерей времени, и только. Придется приехать еще раз, когда он накопит побольше денег на взятки чиновникам. Он не собирался рассказывать девушке-иностранке обо всех этих проблемах. Он услышал ее голос:
— Вы не знаете, тут можно где-нибудь раздобыть чашку кофе?
Дункан ответил, что здесь вроде бы есть вагон-ресторан, и когда она спросила, может, ему тоже чего-нибудь принести, он сказал: нет, спасибо. Если она покупает почтовые марки за шесть шиллингов, она, конечно, может себе позволить накормить обедом хоть весь этот чертов поезд, но Дункану хотелось побыть одному. Когда она выходила из купе, он проводил ее взглядом.
16
Лоренцо
Эта машина — полузабытый запах кожаной обивки сидений. Пассажиров немного трясет; машина движется. Белая машина, за рулем — твой отец; вот его затылок. Срез памяти. Отцовский голос.
Она смотрела на него. Пусть их разделяло приличное расстояние, но Лоренцо был убежден, что, подняв голову в направлении его окна, она увидела его — увидела бинокль, едва выглядывающий из-за штор. Он замер, словно окаменел. Ее лицо — молодое, красивое лицо — было повернуто прямо к нему, она смотрела на него, и ему даже показалось, будто он видит легкую улыбку, кривящую уголки ее губ. Все это длилось лишь пару мгновений — но и этих мгновений хватило, чтобы он ощутил себя беззащитным и уязвимым, пойманным на месте преступления. Он чувствовал на себе ее взгляд — пристальный, изучающий, срывающий маску и уничтожающий все его труды. Одно мгновение, даже меньше; наконец он заставил себя отойти от окна.
На улице ярко светило солнце, но в комнате царил полумрак, и Лоренцо казалось, что тьма сгущается вокруг него. Словно только теперь он прочувствовал, как это опасно — то, чем он занимался, и как глупо и самонадеянно с его стороны было считать, что никто не поймает его за этим занятием. Он не сразу сумел взять себя в руки, и только тогда осмелился снова выглянуть на улицу. Машины на месте не было.
Приближается поворот. Ночь. Как они все подстроили? Наверное, испортили тормоза. Машина резко тормозит — почему? Просто кролик перебегал дорогу. Теплые тела, рядом с тобой, на заднем сиденье. Смотришь вниз, на свои детские шортики; болтаешь розовыми ножками. Большие взрослые ноги — с обеих сторон. Драгоценный осколок памяти.
До вечера ничего интересного больше не было. Лоренцо тщательно записал все, что видел, и в том же блокноте дал выход чувствам, вызванным провалом, — злости и горькому разочарованию. Он подробно изложил свои соображения и подозрения, как будто это могло скомпенсировать его тупость, в результате которой объект наблюдения скрылся. В эту ночь он почти не спал, стоял у окна и смотрел на пустую улицу, где ничего не происходило.
Наконец занялся бледный рассвет. Он поднялся и пошел в туалет. Он стоял в узкой кабинке, и без того болевшая голова кружилась
Вернувшись в номер, Лоренцо опять оглядел улицу. Все точно так же, как было. Машина до сих пор не вернулась. Он потянулся за блокнотом, чтобы записать это. И обнаружил, что блокнот исчез.
Белый «моррис коммонвелс» пробивает ограждение, багаж вылетает из дверцы машины, она распахнулась при ударе, и тут же оказалась внизу и была смята тяжестью корпуса, автомобиль перевернулся еще раз, искореженная дверца — словно открытая рана, чемодан, портфель. Машинописные листы. За рулем — отец; вот его затылок. То же самое воспоминание. Пусть он обернется, взгляни ему в лицо, заставь его заговорить — заставь его жить.
За тот час, что пройдет после пропажи блокнота, Лоренцо успеет подумать о многом — он будет воображать, как эта женщина или кто-то из ее сообщников входит в комнату и забирает блокнот. Как они потом будут решать, что делать с ним — одиноким, затерянным, безымянным; как они придут за ним ночью и выведут из гостиницы, незаметно для персонала, который его и в лицо-то не знал. Весь этот час он будет думать о тех двоих, за кем он так пристально наблюдал — он уже изучил их, он понял их, — эти двое придут за ним и уведут, со связанными за спиной руками и повязкой на глазах. Ужас — ощущение за пределами страха; это странное оцепенение, этот покой, когда он будет ждать (ни о каком милосердии речи не шло), пока что-то тяжелое не ударит с глухим стуком в затылок, и тогда он умрет, не услышав выстрела, не вдохнув запах дыма из дула, в ночной прохладе, и когда его тело будут запихивать в багажник, он уже этого не почувствует.
Этот час будет полон мыслей — у него в жизни не было подобного часа. И когда этот час истечет, он еще раз подойдет к окну и раздвинет шторы, за которыми прятался столько дней. Он посмотрит вниз, на пустынную улицу — на улицу, где он знал каждый уголок, — и увидит лишь переплетенные линии собственной писанины, бессмысленные линии, которые его предали. И он будет вновь и вновь представлять себе это место, куда его привезут; женщина войдет в здание первой, его проведут следом, с завязанными глазами, и в этой жуткой и безысходной тьме он будет спотыкаться на каждой ступеньке, поднимаясь по незнакомой лестнице. Может быть, он извинится за свою неуклюжесть. Эхо в пустой комнате — шарканье его ног по дощатому полу, и он услышит щелчок взведенного курка.
Сколько их было? Трудно сказать; двоих-троих будет вполне достаточно. Кто-то из них наверняка вспомнит, что надо сперва убедиться, что он не выжил или не выживет. Его затылок залит кровью и дождем. Его голова, приподнятая рукой в перчатке. Потом они возьмут пачку машинописных листов, которую привезли с собой, и раскидают их в разные стороны, а уж ночной ветерок довершит начатое, разложит эти листы среди выпавшей из чемодана одежды, металлических обломков и прочего хлама — самым естественным образом.
У него в жизни не было подобного часа. И когда этот час будет почти на исходе, он осторожно откроет щеколду оконной рамы — и какие же важные и неотложные мысли будут роиться в его голове? Какие слова навсегда останутся невысказанными — объяснения, извинения? — он высовывается по пояс в прохладный воздух; открывает себя слепой, безразличной улице, что раскинулась далеко внизу, и, забравшись на высокий подоконник, балансирует долю секунды, никем не замеченный. Кто знает, страх или тихая радость, что превыше всякого страха, удерживают его сейчас между жизнью и легкой смертью — единственным избавлением от невообразимых мучений, от его преследователей?