Музыка на иностранном
Шрифт:
Наверное, мне тогда было года четыре или, может быть, пять — не могу вспомнить, было это до Освобождения или после. Конечно, я не понимал ничего из того, что было написано в отцовском блокноте. Мне просто нужна была некая вещь, с чем я мог бы изображать отца; к примеру, блокнот — в точности как у него. Но даже тогда я понимал, что ни в коем случае нельзя допустить, чтобы история с блокнотом выплыла наружу. Я упрятал блокнот подальше, в коробку в ящике комода в свободной комнате. А потом забыл про него.
Забыл лет на двадцать, если не больше. Я вырос, стал жить отдельно, поступил в университет. Занялся теоретической физикой. После смерти отца мать решила продать старый дом и купить другой, поменьше. Она попросила меня приехать помочь разобраться с вещами. Мне было странно вернуться туда, где я жил ребенком — нет, я довольно часто бывал у родителей, но теперь, среди пустых буфетов и упаковочных ящиков,
Этот блокнот все еще у меня — я так и не смог его уничтожить. Чувство вины за ту давнюю кражу до сих пор отдается болезненной судорогой у меня в животе.
Но все-таки этот блокнот — единственное, что осталось у меня от отца. Больше нет ничего. Спустя пять лет после того, как блокнот нашелся, я уехал в Италию и взял с собой на память только этот блокнот. Записи в нем по-прежнему интриговали меня — подробности из жизни двух людей. Я не знаю, что это за люди. Я даже не знаю, к какому времени относятся записи — к Оккупации или к коммунистическому режиму. И в тот, и в другой период стандартные полицейские блокноты были другими, а отец успел послужить при обоих режимах — так что, похоже, эти записки связаны с каким-то секретным делом за пределами обычной полицейской работы. Возможно, ответ можно было бы найти на тех страницах, которые я повыдирал из блокнота во время своих детских игр. Может, теперь, когда архивы открыты, я наберусь смелости съездить в Англию и попытаюсь раскрыть тайну этих старых записок.
Записи краткие, четкие — за обоими мужчинами установлено наблюдение, за ними следят; иногда они встречаются, иногда складывается впечатление, что кто-то один из них сам следит за другим. Две подозрительные души — под подозрением. И моя кража — помогла ли она этим двоим выйти «из-под колпака»? Или в их случае наличие или отсутствие доказательств уже не имело значения? Мой отец дослужился до инспектора позже, в то время он мог быть самое большее констеблем. Он почти наверняка был не более чем невидимым «винтиком», слепым к общему смыслу происходящего и без права на собственные выводы. Может, поэтому в его записках и не было смысла: никаких указаний на то, кто из этих двоих — преступник и в чем, собственно, состоит преступление. Только наблюдения, сухие и объективные, как записи экспериментатора в лабораторном журнале. Наблюдения, записанные четким почерком с одинаковым наклоном всех букв — почерком моего отца; буквы складывались в бессмысленные слова, но каждое слово подразумевало какое-то преступление или идею преступления. И когда я стоял там, в родительском доме, в доме моего детства, с маленьким блокнотом, найденным в ящике комода, когда я разбирал отцовские записи под слоем детских каракулей, украшавших листы — выслеживал аккуратные буквы, — мне вспомнилось мое собственное преступление, совершенная мной кража; я вспомнил, что весь этот давно позабытый эпизод сам по себе составлял вину, мою собственную вину — а ведь нет вины более тяжкой, чем вина ребенка. К горлу вновь подкатил комок страха; я снова, как наяву, услышал строгий голос отца — мне представилось, как он следит за своими подозреваемыми. А сейчас следят и за ним — его оценивают и судят. Какую роль (возможно, самую скромную) он играл в этой истории? И чья это история?
Два человека; кто-то из них — или, может быть, оба — вовлечен в подрывную деятельность. Кто-то из них — или оба — вроде бы предатель, стукач. Вот один из них сидит в кафе, что-то пишет — возможно, дневник. А вот другой собирается встретиться с девушкой — за ними обоими следят, пока они идут по улицам, вплоть до двери, в которую они вошли.
Упоминается некая машина, пометка отца: «обсудить вероятную связь».
Неофициальная, секретная операция. Не обычная полицейская текучка. Я придумывал самые разные объяснения: элементарная слежка по просьбе друга, который подозревает жену в неверности, или бесплатная инициатива молодого констебля в свободное время — нужно же зарабатывать повышение. Безобидные варианты. А может, отец работал в каком-то из этих секретных отделов внутри полиции. Может быть, он занимался
Если записи отца сделаны во время Оккупации, то возможно, подозреваемые принадлежали к Сопротивлению? В таком случае отец вполне мог перейти тот рубеж, разделявший отделы полиции, которые потом заклеймили как активных пособников врага, от «отделов-соглашателей», получивших прощение и реабилитированных во всех отношениях. Мой отец мог быть среди главных предателей. Но если его записки относятся ко времени коммунистического режима — разве это что-то меняет? Герой отличается от предателя только в том, что кто-то из них оказался в нужное время на правильной стороне.
Может, теперь, когда доступ в архивы открыт, все наконец-то выяснится. И я буду знать наверняка, что мой отец просто делал свою работу, всего лишь исполнял приказы. И хотя он был сильным человеком, в чем-то он мог оказаться и слабым — и я бы смог полюбить его слабость, если б увидел ее хоть раз. Сейчас, когда я понимаю, как я в нем ошибался, я могу лишь просить у него прощения.
Я стоял в ванной, чистил зубы. И истории сливались у меня в голове, словно ручьи — в одну реку: Дункан, и Джиованна, и та машина — белый автомобиль, проламывающий ограждение. И воспоминания, воспоминания — о том времени, когда я жил в Англии и занимался наукой; обо всем, что осталось в прошлом; о людях, которых я бросил, которых предал. И мне вспомнились слова Галли, заключительные слова «Эссе против литературы»: «Писатель не может уйти от реальности, как бы он ни старался; ведь бежать от реальности — значит уйти в собственный внутренний мир, к себе в душу, и оказаться в краях, где нет ни извинений, ни оправданий. Писатель — навечно раб своего таланта и пленник своих неудач».
Я лег в постель, рядом с полнеющим телом Элеоноры, и хотя я ей сказал, что не думаю ни о чем, в голове у меня теснились будоражащие мысли. Теперь она предстала передо мной вся, целиком: история о Дункане и Джиованне, об аварии, в которой погиб отец Дункана — а его отец был историком, ученым, экспериментирующим с прошлым. И вот так сложилось, что он должен был переписать историю, стать соучастником фальсификации, но он воспротивился этому и потому погиб. И друг историка, тоже ученый, и очень хороший ученый — такой, каким не стал я. Такой, каким мой отец хотел видеть меня. И еще один — третий. Человек по фамилии Мэйс,[28] отражающей лабиринтную сущность Возможностей. Десять лет их история будет зреть у меня в голове. Днем я буду о них забывать, но по ночам они станут ко мне возвращаться — тайным настойчивым видением. Они станут моей одержимостью. Я буду гоняться за ними, за их зыбкими, ускользающими фигурами, в лабиринте стеллажей Великой Библиотеки Галли, в погоне за разгадкой, про которую я когда-нибудь напишу.
Было ли безумием отдавать столько времени этим фантазиям, этим иллюзиям? Порой мне вспоминаются те повернутые безумцы — это было еще в Англии, когда я занимался наукой, — что слали и слали нам в институт свои сумасшедшие теории об устройстве Вселенной. И чем же писатели лучше этих ненормальных? Ведь и писатели тоже отрываются от реальности и погружаются в свои вымышленные миры — разве нет?
Но я не мог этому сопротивляться — я чувствовал себя всего лишь приемником для мыслей, что приходят и уходят по собственной воле. Теперь я понимаю, о чем говорил Галли в своем последнем эссе, в своей последней работе, которую он написал перед тем, как покончить с собой — причем сделал это с той же беспечной легкостью, что свойственна большинству его книг. Я был пленником своего прошлого и рабом своих страхов.
Я так ничего еще и не написал. Пока я тянул и выжидал, история совершила очередной невероятный поворот. Британия вновь стала свободной страной — мы все это видели по телевизору. А спустя несколько месяцев умерла Элеонора, и в Италии у меня не осталось никого и ничего — никаких оправданий тому, чтобы не вернуться в родную страну, из которой я когда-то сбежал.
И моя книга вновь изменилась — раньше я предполагал сделать Дункана эмигрантом, который встретит Джиованну по пути в Милан. Но теперь всю эту историю можно было перенести в Британию — теперь Дункан сможет покопаться в архивах и узнать правду. У меня появился последний необходимый компонент. И все, что мне нужно сделать, — взять с собой в поезд пачку чистой бумаги.