Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра)
Шрифт:
– Не прогадал, морэ! – хлопали по спине Кузьму цыгане. – Золотую взял! С такой бабой не пропадешь! Эх, какая красота – и ему одному! И где правда на свете, чявалэ?
Кузьма смущенно улыбался, молчал. Он сам до сих пор не мог понять, за какие заслуги перед богом на него свалилось такое счастье. Они жили с Данкой вместе пятый месяц, вместе работали в ресторане, каждый вечер Кузьма стоял за ее спиной с гитарой в руках, каждый раз перед тем, как лечь спать, Данка снимала с него сапоги, каждую ночь они укладывались в одну постель и засыпали вместе – а он никак не мог привыкнуть. Вот это все – его… Это темное, сумрачное лицо с острым подбородком, тонкими бровями, большими, черными, никогда не улыбающимися глазами, эти волосы – теплые, вьющиеся, мягкие, эти плечи, руки, грудь – все ему… За что? Кто он, Кузьма Лемехов? Император всероссийский? Генерал-губернатор?
– Вы от Данки отвяжитесь. Здоровее будете.
Понемногу цыганам надоело донимать «подколесную» вопросами, и от нее отстали. Кузьма же прекратил это бессмысленное занятие раньше всех – после того как однажды ночью на свой осторожный вопрос о жениной родне услышал мрачное:
– Тебе на что?
– Как «на что»? – опешил он. – Не чужие ведь. Просто так, чтоб знать…
– Много будешь знать – плохо будешь спать. Спи, кстати, давай, ночь-полночь… – Данка повернулась к нему спиной и натянула на плечи одеяло.
Кузьма растерялся. Чувствуя, что происходит что-то совсем не вяжущееся с семейной жизнью, понимая, что нельзя это так оставлять, он тем не менее не знал, как себя вести. Взрослые цыгане, давшие ему множество полезных рекомендаций по части воспитания жены сразу же после свадьбы, советовали:
– Как начнет кочевряжиться – сейчас бей! Сразу же! Не сильно, боже упаси, меток не оставляй, но – чтоб характер почуяла! Баба – она всегда дура, ей понимание надо иметь! Сразу в шоры не возьмешь – потом всю жизнь мучиться будешь!
Кузьма кивал, полностью со всем соглашаясь, но про себя точно знал: ударить Данку он не сможет. Ни с глазу на глаз, ни тем более на людях. Во-первых, он еще ни разу не бил женщин. Во-вторых, у него не было никакой уверенности, что Данка не даст сдачи. Стоило один раз поглядеть в ее сумрачные ведьмины глаза, и становилось ясно: эта цыганка не боится ничего. Ни мужниных кулаков, ни людского осуждения, ни даже того, что вылетит из хора, – а именно этого до смерти боялась вся поющая Живодерка. Впрочем, держалась Данка до сих пор безупречно, как подобает замужней цыганке. На людях всегда стояла за спиной Кузьмы, не вмешивалась в разговоры; если в дом Макарьевны приходили цыгане, ловко и быстро собирала на стол, обслуживала мужчин, сама оставалась в стороне. Если ее просили спеть или сплясать, делала это беспрекословно. По вечерам исправно стягивала с Кузьмы сапоги, в постели не топорщилась, а по утрам вскакивала с первыми лучами, даже если легла под утро, и шла на кухню. Если Кузьма дарил ей что-то – а дарил он много, надеясь хотя бы этим вырвать у жены улыбку или теплый взгляд, – Данка сдержанно благодарила и складывала подаренное в сундук. Упрекнуть ее было не в чем, но иногда Кузьма, глядя на жену, чувствовал ничем не объяснимый страх. И понять, откуда берется этот холод на спине, он не мог.
Больше всего ему нужен был разговор с Митро. Но тот ни слова не сказал даже тогда, когда остальные цыгане дружным хором давали Кузьме ценные советы. А сам Кузьма приставать к дядьке не решался, опасаясь услышать вполне справедливое: «Раньше надо было спрашивать, а не жениться башку очертя!» Может, Митро рассуждал и правильно. Но, вспоминая тот день, когда он увидел Данку сидящей на каменной «бабе» и распевающей «Валенки», Кузьма понимал: даже знай он тогда, что вот так это
Данка об этих умозаключениях супруга не знала, да они ее и не интересовали. Она вообще редко думала о муже и очень долго, просыпаясь по утрам, не могла сразу вспомнить, что она делает в этом доме, в этой постели и что за молодой цыган спит рядом. Иногда, когда Кузьма расталкивал Данку во время ее страшных снов, которые приходили почти каждую ночь, она непонимающе таращилась на него круглыми от ужаса глазами, в которых еще стояла пустая затуманенная дорога и капли крови, падающие в пыль, и срывающимся шепотом спрашивала:
– Дэвла, ты кто?!
– Я Кузьма, – напоминал он. – Что случилось, ты так кричала… Весь дом, верно, проснулся…
– Ничего, заснете снова… – Данка падала лицом в подушку и не отвечала больше ни на какие вопросы.
Варька как-то раз, когда они остались в доме одни и затеяли варить щи, снова спросила ее:
– Ну зачем тебе это дите неразумное понадобилось?
– Ты о ком? – прикинулась непонимающей Данка.
Варька не ответила, но через минуту продолжила:
– Ты ведь красивая, сама знаешь. Таланная, вон на тебя уже вся Москва ездит. Если бы захотела – за любого бы выскочила. А тут… Связался черт с младенцем.
– Кто черт-то? – сквозь зубы спросила Данка, чувствуя, что от ненависти сводит скулы. – И что ты так за него волнуешься? Может, самой нужен?! Так бери, бери, родная, мне не жалко! Вытирай ему сопли, младенцу этому!
– У, дура ты какая, – спокойно сказала Варька, продолжая мерно шинковать на широкой доске капусту.
Но Данку уже было не остановить: она уткнула кулаки в бока и начала кричать на весь дом – бешено, захлебываясь, скаля зубы, путая русские и цыганские слова:
– Тебе хорошо, конечно! Ты – честная! Порядочная! Про тебя никто слова дурного не скажет! Живешь тут ни при ком, ни при муже, ни при брате, и никому никакого дела, будто и надо так! И правильно! Кому ты нужна – со своими зубами щучьими! Знаешь, что я тебе скажу?! Если бы Мотька тогда не из-под меня, а из-под тебя чистую рубашку вытащил – он бы тебе поверил! Чего бы ты там ни наврала, что бы ни набрехала – поверил бы! Да еще сам себе бы руку разрезал и своей кровью простынь бы испачкал, чтобы цыгане заткнулись! Ему бы и в голову не взбрело, что на тебя – на тебя, крокодилицу! – до свадьбы кто-то польститься смог! И не тычь мне, что он покойник, что про него плохо говорить нельзя! Распоследний сукин сын он, хоть и помер! И ты! И все вы, и Кузьма этот с вами вместе!
– Кузьма-то здесь при чем? – поинтересовалась Варька.
Но Данка уже швырнула со всего размаху на стол миску с картошкой и, закрыв лицо руками, бросилась вон из дома. Грязные клубни, гремя, покатились по столешнице, попадали на пол. Варька нагнулась, начала собирать их. И, когда спустя час Данка вернулась с улицы мрачнее тучи и без единого слова быстро прошла в свою горницу, Варька не стала окликать ее.
…Из ателье Данка вышла уже в третьем часу пополудни. В руках ее была круглая картонка с готовым платьем, и еще два мамзель Дюбуа обещала закончить к концу недели. На улице сразу же захватило дух от холода, щеки и нос стало покалывать, февральский снег слепил глаза до боли, и Данка с быстрого шага постепенно перешла на бег трусцой. Идти было неблизко, на углу Самотечной и Волконского переулка Данка почувствовала, что совсем замерзла, и, поколебавшись немного, свернула в трактир. Может, и не особенно прилично даме в одиночку сидеть в трактире… но не околевать же, в конце-то концов, как шавке на морозе? Да и к тому же, что бы там эта мамзель ни говорила, какая из нее, Данки, дама?..
Это было небольшое, темноватое и очень тесное заведение для извозчиков с Екатерининской площади. Данка сегодня оделась по-таборному, и на проталкивающуюся к свободному столу в самом дальнем углу цыганку никто не обратил внимания. Ее не замечали даже половые, и Данке пришлось дернуть за подол грязной полотняной рубахи одного из них:
– Эй, родимый, чаю принеси!
– С сахаром изволите или с пряниками? – вглядевшись в ее лицо, мальчишка-половой расплылся в широченной улыбке.
Данка невольно улыбнулась в ответ и строго сказала: