Мы любим Ингве Фрея
Шрифт:
В то время, как нетерпение мучило его. Несмотря на прекрасную погоду, сапожник весь день почти не выходил из дому. Он, конечно же, сходил к шоссе и внес необходимое уточнение в дорожный указатель, вписав в него «450 м». Он постоял у столба с почтовым ящиком и понаблюдал за парой лосей на другом конце озера, но после этого к полному отчаянию Эльны только слонялся по дому: из мастерской на кухню и из кухни обратно в мастерскую. В конце концов Эльна не выдержала и дала ему поточить ножи, но сапожник знал, что ножи в точке не нуждаются. Это он и прокричал Эльне:
— Я не собираюсь заниматься ненужным делом! — прогремел он над самым ее ухом.
Он не собирался заниматься ненужным делом. Но какое дело было тогда нужным? Нужного дела не было. И с этим сапожник смириться не мог.
Надо было что-то придумать.
— Ты можешь, — сказала ему Эльна за ужином, — сделать, как другие. Взять отпуск.
Почему
Сапожник обдумывал эту мысль все время, пока поджидал Петтерсона и Аниту. Еще он хотел напомнить Петтерсону, что они вместе собирались поставить на озере сети.
Петтерсон и Анита внесли в мастерскую сделанные в городе покупки и сели каждый на свой стул. На минуту в комнате воцарилась тишина. Сапожник поднялся и сходил за рюмками.
Вернувшись, он прибрал вещи на верстаке и поставил на него рюмки и сахарницу.
— Хорошо съездили? — спросил сапожник.
— Съездили хорошо, — сказал Петтерсон. — Правда, в городе сейчас почти никого нет. Людей совсем немного.
— У городских сейчас отпуска. Но в окрестностям города, должно быть, косят?
— Не заметно, чтобы косили.
— Понятно, — с разочарованием в голосе протянул сапожник, словно он всерьез верил, что во всех других местах, кроме Выселок, сенокос и теперь продолжался, как заведено было с незапамятных времен.
— Еще по рюмке? — предложил он. — И закусим сахарком.
— Мы нашли могилу Ингве, — сказал Петтерсон. — Ну и пожил же старый хрыч. Он родился в 1799-м и умер в 1901-м.
— Понятно, — сказал сапожник. — Понятно. Эриксон еще помнит его. Я помню его старуху. Про него говори-ли — злой был мужик. Отцу то и дело приходилось бегать его успокаивать, когда ему приходило в голову, что все еще идет война, и он палил из ружья в кого ни попало. Он был солдатом. Правда, в старости он почти уже ничего не видел и стрелял плохо… Оно и понятно. Он дожил до ста двух лет.
Сапожник задумался. Возможно ли, что он, Эриксон и Эман проживут здесь еще лет двадцать пять — тридцать?.
Что он будет делать все это время?
— Лучше не дожить до такой старости, — сказал сапожник.
Это невозможно. Тридцать лет! Целая человеческая жизнь!
— Странно — сказал Петтерсон, — Эриксон, с которым я только что говорил, в свою очередь, разговаривал когда-то с человеком, родившимся всего через семь лет после убийства Густава III.
— Понятно, — в который уже раз сказал сапожник. — Эриксон в детстве бегал у старого Ингве на посылках. Мой отец тоже много общался с ним. Ингве был злой мужик, но маленьких любил. А его Юсефа была добрая. Ее я помню, как будто видел вчера: как она входит к нам сухонькая, сгорбленная и вся чернявая на вид и занимает у нас горящие угли, чтобы разжечь дома печку. Она, старуха, жила не очень-то современно.
— Она тоже дожила до ста лет, — сказал Петтерсон. — Была на десять лет моложе старика.
— Да, когда она умерла, ей было не меньше ста, — согласился сапожник. — Я ее помню, она смахивала на согнутую кочергу.
— У них были дети? — спросила Анита.
— Юсефа родила десятка два детей, — сказал сапожник. — Сколько из них выжило, сказать трудно. Знаю только, что у нее было много детей, но о них мне никто ничего не рассказывал… Но не хотел бы я сам дожить до ста лет. Представить не могу, что бы я делал здесь еще столько времени. Слонялся бы по хутору?.. Чудно все-таки, что никто не будет здесь жить после нас на Выселках. Нас тут, можно сказать, искоренили. Но вы не должны считать, что я ничего не понимаю в современной жизни. Наверное, все так и должно быть. Мелкие хозяева и кустари выжить теперь не могут. Времена переменились. И времена, конечно, должны меняться. Мы просто не понимали этого в свое время. А теперь я не понимаю одного — как и где мы в свое время оплошали? Конечно, многое можно списать на войны. Первая мировая война со всеми ее ограничениями, продовольственными карточками и другими строгостями заставила народ зарегистрироваться, или, по-другому говоря, записаться официально, как кого зовут и где и когда кто родился. Так попала в загон масса вольных людей, которые до этого переезжали и гуляли по всей стране. А во время второй мировой войны нам, мелким крестьянам и кустарям, вдруг объявили, что мы — основа жизнеобеспечения страны. Теперь-то нам ясно: все, что говорилось тогда и делалось, было временной мобилизационной мерой, но тогда мы этого не поняли и легко попались на удочку. Крестьянам раздали искусственные удобрения, протравленные семена и, главное, дали деньги на мелиорацию. До войны ни одна косилка, даже на конской тяге, не могла пройти по нашим лугам. А сейчас по ним может гулять любая, какая угодно сложная машина. Сейчас на наших лугах не найдешь и камешка. Крестьянам надо бы вовремя понять, что все эти займы и даровые ссуды — временно,
— Так что у нас огромная историческая память, — сказал он.
По спине Петтерсона забегали мурашки. Он схватил с полки рашпиль и почесал им себя.
— Я видел, ты доделал указатель, — сказал он. — Сегодня туристы не приезжали?
— Нет, — сказал сапожник, — сегодня никто не приезжал поминать Ингве… Наверное, посещение древних могил — занятие для выходных дней. А если у тебя чешется спина, поступай, как делал наш старый Хуртиг! Он чесался кошкой. Брал кошку за хвост и проводил ей по спине, а кошка выпускала когти и царапалась. Когда и это не помогало, Хуртиг говаривал: «А не потянуть ли мне еще раз кота за хвост?»
В этот момент в мастерскую вошли Эриксон и Эман.
Эриксон сразу понял, что сапожник немного принял. Сапожник поднялся.
— Я принесу рюмки ребятам. Мы уже тут пару раз чокнулись, так что вам догонять. Садитесь!.. Я еще приведу Эльну, чтобы она тоже выпила свою маленькую рюмку портвейна. Петтерсон ничего не забыл. Он не из забывчивых.
В мастерской снова воцарилась тишина. Сапожник отсутствовал долго. Он ждал, когда переоденется Эльна, которой не хотелось показываться Аните в домашнем халате.
— Я посчитал, — сказал Петтерсон, — и, по моим расчетам, выходит, что вы двое, помнящие Ингве Фрея и даже разговаривавшие с ним, разговаривали с человеком, который родился всего семь лет спустя после убийства Густава III.
— Его убила знать, — сказал Эман.
— И что из этого? — спросил Петтерсон.
— А разве это неправда? — сказал Эман. — Я сам слышал об этом. Так поется в одной песне. Ее помнил мой отец.
— Вполне возможно — сказал Петтерсон. — В песне все правильно… Но я хочу сказать о другом. Так вот, Ингве, в свою очередь, разговаривал с людьми, родившимися в начале восемнадцатого века, а те помнили кое-что рассказанное их отцами, жившими в семнадцатом. Если хорошенько подумать, так этому конца нет. Нет конца традиции.
— Но теперь ей конец, — припечатал Эман.
— Недаром говорят, что нужно беречь и охранять памятники старины, — сказал Петтерсон.
— Много было народу в городе?
— Почти никого.
— В окрестностях уже, наверное, все скосили? Или они там работают вовсю? — это спрашивал Эриксон.
— Мы никого не видели, — сказал Петтерсон.
— Вообще-то им там есть чем заняться, — сказал Эриксон, обращаясь больше к самому себе, чем к кому-либо другому. — Но, наверное, и там тоже косят быстро. И половину, как теперь заведено, оставляют на лугах… Ты был в больнице?