Мы не пыль на ветру
Шрифт:
Она покинула свой наблюдательный пост, вылезла через сенной люк и по приставной лестнице спустилась на землю с другой стороны чердака. Пора идти в поле и позвать молодого солдата. В комнатке перед зеркалом она привела в порядок растрепанные черные волосы. Аккуратный прямой пробор переходил на затылке в высокий пучок. Смочив руки, она еще раз пригладила волосы, чтобы не выбивались завитушки. Затем достала из комода красивую бахромчатую шаль, которую девушкой носила у себя на родине. Анне был тридцать один год, и родом она была из Бистрицы в Семиградье. Мать ее была румынка, отец немец. Замуж она тоже вышла за немца, И отец и муж примкнули к нацистам. Муж добровольно пошел в эсэсовцы. Прошлым летом, когда гитлеровцев выбили из тех краев, сторонники нацизма, ухватившись за бабьи юбки, дали дёру. Слезаки тоже, как это тогда называлось, вернулись на родину в рейх. Только мать отказалась тронуться с места. В день их отъезда она повесилась на перекладине в опустелом коровьем хлеву. Отец силой втолкнул Анну в повозку. И всю дорогу она не переставала плакать, даже в поезде, когда они уже ехали но земле третьей империи. Другие женщины-беженки перестали с ней разговаривать, а некоторые даже плевались, завидя
На ее окрик солдат не вылез из своего укрытия. Она пошла по полю. Место, где он должен был находиться, найти было нетрудно. Она голыми руками выкопала почти уже окоченелого Хагедорна. Он пролежал в земле около шести часов. Тишина, сводившая его с ума, была там под землей, и холод, холод… Он шевелил руками и ногами, но все-таки уснул или потерял сознание. И теперь, когда он открыл глаза и увидел склоненное над собой встревоженное лицо женщины, увидел ее черные волосы, расчесанные на прямой пробор и сколотые в высокий пучок, ему почудилось, что это Лея. Когда она подняла его, у него подкосились ноги. Анна на спине притащила его в дом. Только уже в доме до его сознания дошло, что это не Лея. Она сказала:
— Я сейчас принесу большую лохань и согрею воды, вам надо вымыться…
Комнатка была недавно побелена. Это сразу бросалось в глаза. Стены и потолок светились теплой белизной. А раньше стены здесь были кофейного цвета и только потолок белый. Но старая краска очень уж потемнела. После смерти хозяев из нее ушло все домашнее, уютное, и сменилось тоскливой буростью. Анна ничего не меняла в будке, только вот комнату побелила. Нет, все-таки над длинной скамейкой, некогда стоявшей в зале ожиданья на станции, висел полированный крестик, а под ним — выдолбленный кусочек вербного ствола, наполненный мягким мохом. Во мху сверкало красное стеклянное сердечко. Эта вещь тоже принадлежала Анне. На скамейке, служившей ей кроватью, на которую старики Робрейты положили для нее матрац из полосатого тика, набитый морской травой, теперь лежал солдат. Весь залепленный грязью, он, как призрак, уставился на нее большими зеленоватыми глазами. Анне было страшно под этим взглядом, переносившим ее в потусторонний мир и одновременно возвращавшим к смутной и страшной действительности.
— Вы должны помыться, выкупаться, — еще раз повторила она.
— Хорошо, — отозвался он.
Скамейка стояла вдоль длинной стены, выходившей во двор. Изголовье ее упиралось в умывальник, изножье — з переднюю стену. Окон в комнате было два, собственно, даже три. Одно в ногах кровати, одно посредине передней стены и третье, совсем маленькое, прорубленное в дверной филенке. Перед средним окном стоял стол. Тот, кто садился за него спиной к комнате, видел через окно большой кусок железнодорожной насыпи над «мокрой ямой», через среднее — переезд, а летом, когда входная дверь оставалась открытой, сквозь окошечко в ней видны были поезда, приближающиеся или уходящие в направлении Эберштедта. За столом старой плотницкой работы протекала большая часть мирной домашней жизни Робрейтов. За долгие годы ясеневая столешница сделалась совсем темной. След от горячего утюга, царапины, оставленные неуклюжим прадедовским телефоном, который, правда, стоял на окне, но Робрейт, начиная служебный разговор, неизменно переставлял его на стол: ему казалось, что так он лучше слышит, чернильные пятна после школьных работ сына — таковы были руны их жизни. У каждого члена семьи было свое постоянное место за столом. Робрейт сидел вдоль длинной его стороны, спиной к комнате, сын, покуда жил в родительском доме, на скамейке, мать — на стуле возле двери. Позднее на скамейке сидела Анна. Портрет сына висел в углу между окон, фотография в рамке, повешенная с наклоном, точно икона, и раскрашенная не в меру яркими красками. Загорелый матрос стоял на носу корабля, прислонившись к поручням, и махал своей бескозыркой, весело и вольно, как подобает юному моряку, для которого разлука ровно ничего не составляет. В левом углу карточки, в небесно-голубом воздухе над ядовито-зеленым морем парила чайка. Внизу имелась надпись: «Вперед на Англию!» Правый угол рамки был увит траурным крепом. Прадедовский телефон все еще стоял на подоконнике. Со дня смерти Робрейта он не звонил ни разу. Рядом с телефоном лежали тетради, куда заносились сведении о состоянии дистанции. На них стояла чернильница, в которой торчала ручка. В оконной нише круглый барометр в любую погоду показывал «переменно». Зато служебный регулятор, висевший между средним окном и дверью, прежде и теперь отсчитывал время посредством двух больших гирь и одной маленькой между ними, цепь же, движущаяся по медному колечку, сбегала в коробку регулятора, словно в бездонную бочку времени. Гардин в комнате не было, только покосившиеся ламбрекены, прибитые чуть ли не под самым потолком.
От белой плиты у задней стены комнаты в дымоход шла посеребренная труба. Пестрые пузатые чашки висели на ввинченных в кафель крючках. А над ними — вышитое по холщовой дорожке благочестивое изречение: «Без бога не от порога». В угольном ящике под плитой обитала кошка, а уголь лежал в ведре. Дверца рядом с плитой вела в спальню —
Таков был тихий мирок железнодорожных сторожен Робрейтов, работящих, скромных, добродушных людей, всей семьей слепо угодивших в пасть Молоха. Только домашние животные Робрейтов — кошка, коза и собака — перехитрили Молоха и остались в живых. Правда, собака Принц, умное животное, сделалась неслухом. Днем его и видно-то не было, ночью Принц носился вокруг дома и бросался на каждого, кто осмеливался войти во двор. Анна каждое утро выносила миску еды и ставила се за сараем, словно не собаке, а кобольду. Конечно, глупые куры накидывались на нее, клевали, хлопали крыльями, за что и подвергались жестокому гонению со стороны Принца… Солдат Руди Хагедорн сразу почувствовал себя как дома в этом тихом мирке. Анна, всеми отвергнутая, хранила и холила этот уголок, словно маленький музей мирных времен. Вот и сейчас она деловито снует но комнате, достает со шкафа в спаленке большой бак, спешит к колодцу, ставит бак, до краев наполненный водой, на плиту, кладет растопки на еще тлеющую золу и сверху насыпает уголь, бегом бежит во двор, с трудом тащит оттуда тяжелую деревянную лохань, опять бежит в спаленку — достать чистые полотенца и посмотреть, не сохранился ли еще кусок туалетного мыла.
Роясь в полотняных рубашках матушки Робрейт, Анна обнаружила кусок туалетного мыла. «Parfum d’amour» [18] — было написано на обертке. Солдат лежа сбросил с себя сапоги. Слышно было, как на пол упал сначала один, потом другой. Анна, растерянная и нерешительная, стояла с куском мыла в руке. Мягкий ласкающий его аромат пробудил в ней воспоминанье о самом страшном грехе, совершенном ею в жизни. В ту ночь после серого февральского дня, когда люди в серых фуражках увезли матушку Робрейт в машине с железными решетками, в ту горькую ночь ярость, безгласная, бездейственная ярость вдруг овладела Анной, та ярость, что презирает слезы и страдания, что, словно ангел, слетевший с небес, нежданно настигла Анну, склонилась над нею и зашептала: «Встань, с прежней Анной покончено; в тебя вселился разум, целительный, безболезненный разум. Знай: разум мира велит — добыть и пожрать добычу!» Анна поднялась, налила полный таз ледяной воды и вымылась вся с головы до пят. Она взяла с умывальника давно уже лежавший там кусок мыла «Parfum d’amour», к которому никто не притрагивался. Утро уже посылало блеклый свет в комнату сквозь щели ставен, когда Анна бросилась на скамью, ту самую, на которой теперь лежал солдат. Ей хотелось спать, спать без сновидений, как рыжая полосатая кошка, всегда спавшая у нее в ногах. Но над нею висел крест и выдолбленный стволик вербы, наполненный мохом, а красное стеклянное сердечко, казалось, освещало всю комнату. Она подняла руку — сорвать со стены этот старый хлам. Но рука, ее рука не смогла сделать этого. Рука упала на грудь, в которой сердце стучало, как веселый сапожник. Вне себя от ярости, она вскочила, сбросила с кровати рыжую кошку. На столе еще лежали носки, которые матушка Робрейт вчера вечером штопала для своего мужа, но ему уже не нужны были штопаные носки. А иголка еще торчала в клубке. Анна схватила иголку, встала на колени на скамье и бессмысленно, оцепенев душою, иголкой колола в мох, колола вкруг нестерпимо сверкающего сердца. Она ощущала грешное сладострастие этого мгновенья так же, как ощущала ледяную воду, пропитанную волнующим ароматом мыла. И ей казалось, что она чувствует облегчение. Улегшись снова, она почувствовала, как кошка просунула ей под мышку свой теплый носик. И вдруг ее осенило: так вот что влечет к ней это животное — ее человеческий запах! Анна вскочила и распахнула ставни, впуская белесое утро, начинавшее день новых страданий. А потом, сидя на своем ложе, долго, долго гладила шелковистую рыжую шерстку, покуда милосердные слезы не потекли из ее глаз, не вернули ее обратно в ее горе.
18
«Аромат любви» (франц.).
Анна берет кусок мыла, два чистых полотенца и спешит обратно в комнату и кладет все это на табуретку.
— Если сюда заявятся американцы, ты скажешь, что я твой брат. Мне говорил один парень, что существует закон: если безоружный солдат переступил порог своего дома, его не берут в плен. Ты скажешь так?
— Да, — отвечает Анна.
— Тогда сожги вот эту штуку, — просит солдат и протягивает ей солдатскую книжку. Анна, не колеблясь, бросает в огонь засаленную книжонку.
— В кармане шинели у меня пистолет. Забрось его куда-нибудь, хоть в колодец.
Анна берет со стула шинель и подает ее солдату, пусть сам достанет. Он вынимает из кармана пистолет и два магазина к нему, разряжает их.
— А вот и собачий жетон, — говорит он, снимая через голову шнурок с личным номером. — Погоди, еще вот эти жестянки! — И торопливо отвинчивает от гимнастерки Железный крест, значок за ранение. Анна все кладет в фартук и выходит из дома.
С этими звенящими страшными штуками в фартуке она бежит по «мокрой яме», далеко, к заросшему илом пруду. Ольха и вербы окружают его. Неловко замахиваясь, сплеча, она бросает все эти вещи, одну за одной, в грязную воду. Ветер весело шуршит среди сухих камышей, торчащих из воды, как копья.
Обратно Анна часть пути идет босиком по холодной граве. Тем не менее ноги у нее пылают. И всю дорогу она поет:
Поплачь, поплачь, Плакучая ива, Слезами меня помяни, К землице моей прильни, Прохладно в твоей тени.Пела она эту песенку своей юности блаженно легко — так резвые девчонки с блаженной легкостью поют грустные песни.
Когда она вошла в дом, солдат, видимо, уже собирался залезть в лохань.
— Коли ты сын божий, так помоги себе сам, — сказал он.