Мы не пыль на ветру
Шрифт:
Солдат, с ног до головы одетый в вещи старика Робрейта — синие штаны с красным кантом и фланелевую рубашку с галстуком, — полил еще немножко лукового соуса на мятую картошку.
— Сколько тебе лет, Анна?
— Скоро тридцать.
— Ну, значит ты имеешь право рассуждать.
— А вы умны не по годам.
— Что ты имеешь в виду? Я старше своего разума или еще не дорос до него?
Находчивой Анна не была. Да и не доверяла она речам ученых людей. У них всегда какие-то задние мысли. Поэтому она упорно отмалчивалась. Хагедорн заметил, что причинил ей боль, и завел другую песню:
— Я расскажу тебе историю, которая мучает меня, словно кость в горле. Настоящая Лея и я… мы поженились, совсем еще детьми. В свадебное путешествие мы поехали на машине, спортивном кабриолете. Все на юг и на юг, через Лауфен, Урах, Глатфельден,
— Когда же это было? — доверчиво спросила она.
Хагедорн ответил ей серьезно, так же как рассказал всю эту историю, только что с некоторой досадой:
— Ты меня отрыла. А я был с Леей в подземном царстве, в Гадесе. Не вырой ты меня, мы бы уж помирились. Но третьей смерти мне не преодолеть. Что-нибудь непременно помешает…
Анна видела, как опять потухли его зеленые глаза. Безутешное горе солдата тронуло ее сердце.
— Какой же ты несчастный человек, — сказала Анна.
— Так я тебя растрогал, что ты уже не говоришь со мною, как с императором Фридрихом? Что ж, и то хорошо…
Что, собственно, хорошо, ни один из них толком не знал. Молча, смущенно ели они свою картошку. Наконец Анна подняла глаза:
— Значит, верно я чувствовала. Смолоду тебя крепко стукнули, так что ты и сейчас еще хромаешь. Ты добиваешься чего-то, что тебе не подобает. Ты и лиса, и голубь. Для лисы виноград висит слишком высоко, для голубя, когда он садится на лозу, слишком низко.
— Откуда ты можешь знать то, чего даже моя родная мать не знает?
— Я вижу это по твоим глазам, Мартин…
— Мартин? Меня Руди зовут.
Анна умолкла и потупилась. Лоб ее залился краской. Хагедорн видел это и видел прямой, как ниточка, пробор, от пылающего лба взбегавший к высоко заколотому пучку и сейчас раздражавший его своей ровностью. Он вдруг злобно сказал:
— А знаешь, что у женщин, которые все знают, не родятся дети…
Нет, так больно он ее задеть не хотел. Анна вздрогнула от этих слов, как будто ей всадили в тело иглу. Вся кровь мгновенно отлила от ее лица. Она сидела, окаменев и не в силах даже пошевелить губами.
— Анна! Что с тобой! Это же… это же только глупая шутка…
Он хотел дотронуться до ее руки, но она торопливо ее отдернула.
— Ты вообще играешь со мной дурную шутку, ученый ты человек…
— Нет, Анна, уверяю тебя, ты ошибаешься.
— Хочешь еще есть?
— Да, Анна, дай мне еще чего-нибудь.
Она пошла к буфету, который стоял в тесных сенях рядом с дверью в спаленку. Когда она вернулась с хлебом и колбасой в стеклянной банке и прошла мимо него, он почувствовал неукротимое желанье прижать ее к себе, на старый извечный мужской манер добиться, чтобы она простила его, ибо мужчина привык всегда и во всем подчинять себе женщину. Может быть, он этого не сделал, потому что боялся разбить стеклянную банку, а может быть, потому, что в нем еще сохранился какой-то остаток мужского великодушия.
Руди отрезал кусок хлеба.
— Я тоже хочу рассказать тебе печальную историю, раз уж ты рассказал мне о себе. Мой отец был богатый хуторянин. Деньги, нажива — вот были его боги. Командовала батраками у него моя мать. Она умела работать за троих. В наших краях не в обычае было саксонцу жениться на румынской или венгерской батрачке. Саксонцы брали за себя саксонок. Но мой отец женился на румынке, потому что она ворочала за троих. Жене не надо было платить жалованья и нечего было бояться, что она уйдет к другому хозяину. А на обычай он плевать хотел. Деньги и нажива — других богов он но знал. Мать слишком поздно это поняла. Она молила господа бога не даровать ей детей. Этим она хотела отомстить мужу. Господь бог сжалился над нею и даровал ей одного только ребенка — меня. Единственной я и осталась. Отец жаждал сыновей, чтобы батрачили на него. Но тщетно. Раз у него не родились батраки, значит, надо было их нанимать. И в этом виновата была его жена. Когда я выросла, отец подыскал мне мужа. По старым правилам, небогатого, но зато усердного. Денег у него самого было довольно. Самого усердного на деревне звали Мартином, он тоже был из семьи хуторян, бедных по сравнению с нами. Когда старики в первый раз оставили нас вдвоем, Мартин сказал: «Почему он берет меня в зятья, мне попятно, но почему ты согласилась взять меня в мужья, я не знаю». Я отвечала: «Старики не вечны, я хочу перед тобой загладить то, чем он прегрешил перед моей матерью». Тут Мартин в первый раз поцеловал меня. От радости он стал смелым. На следующее утро у нас возле овина стоял воз дров: телега, груженная поленьями, — груз, который бы двум волам везти.
Мартин привел с собой из дома кобылу рыжей масти. Ах, что это была за лошадь! Шея длинная, как у рысака, глаза огненные, стройная, поджарая, шкура блестит, точь-в-точь павлин, только что без павлиньего хвоста. Мартин звал ее Корбея. Он сам ее объездил. Мы с ним договорились, что Корбея его собственность навсегда. Вот он и говорил: Корбея — пробный камень, по ней я узнаю, честна ли ты со мной. Я была помешана на лошадях, как черт на людских душах, и все бы отдала, чтобы проехаться на Корбее. Но я поняла Мартина и поклялась ему никогда но ездить на этой лошади. Свадьбу сыграли в декабре тридцать девятого года, в третье воскресенье.
— Как раз в это время они вышвырнули меня из гимназии, — перебил ее Руди…
— День был ясный, морозный, снег лежал фута в два вышиной. В церковь мы поехали в санях. А потом был пир горой. Когда можно было выставить напоказ свое богатство, отец не скупился. Шум, крик, в доме все ходуном ходит. Крепкая наливка и мускат всем головы вскружили. Мартин меня ругал за то, что я слишком много пью. Только подумать, что муж тебя ругает уже в день свадьбы! Ну и озлилась же я. Мартин веселился в мужской компании, а я улучила минуту, выскочила во двор, запрягла Корбею в сани и усадила на них целую ораву женщин. Вот мы и покатили со взгорья, на котором стоял наш двор, вниз и по деревне с визгом и щелканьем бича. Корбея мчалась как паровозик. За деревней дорога шла под гору к реке. Вот тут-то оно и случилось. Корбея испугалась полузамерзшего воробья, который трепыхал крылышками на снегу, рванулась в сторону, на поле. Сани опрокинулись. Но страшного ничего не случилось. Женщины вывалились в снег и визжали еще громче. Корбея остановилась, дрожа всем телом, пар так и валил от нее. Подпруга у нее ослабела. Я подошла, говорю: «Корбея, лошадушка моя» — и хочу подтянуть подпругу. Может, бабий визг ее напугал, но она вдруг понесла и копытом ударила меня в живот.
До самого лета я провалялась в больнице. Никто меня не навещал, кроме матери. Когда меня выписали, Мартин приехал за мной на повозке, в которую была запряжена Корбея. Он переговорил с врачом. Я заранее знала, что скажет ему врач. Надежда на материнство была для меня потеряна навеки. По пути домой Мартин мне сказал: «Кто один раз предал человека, предаст его и тысячу раз». Мы стали жить мирком да ладком. Ни единого бранного слова между собой не обронили. Но никогда он не взял меня как жену, ни разу. И со временем взгляд у него сделался каменный и глаза каменные, как у тебя. Когда гитлеровцы пришли к власти и объявили набор в армию, он ушел. Но прежде застрелил рыжую кобылу. Выстрел еще висел в воздухе, когда он выходил из ворот, успев напялить на себя черную эсэсовскую форму… Этот выстрел еще и сегодня висит в воздухе…