Мы не пыль на ветру
Шрифт:
Хильду разбирало любопытство, и она все время шла на два-три шага впереди Руди. Он не протестовал и вдвойне наслаждался — давно не виданным ландшафтом и заодно девушкой, маячившей перед ним. Они шли по старой заброшенной дороге, которая брала свое начало в Богемии и подымалась в горы не крутыми спиралями, а почти неприметно вилась меж склонов, вверху поросших орешником, жасмином и бузиной, а пониже — кудрявыми рябинами и скрюченными ветлами; в гальке, которой она была посыпана, казалось, навек запечатлелись скрип колес, свист кнутов, ругань возчиков, приветствия рудокопов и пересуды встречных и поперечных. Мейсенские бургграфы понастроили вдоль этой дороги маленькие укрепленные замки, монастыри и сторожевые башни. Почти все они разрушились и исчезли с лица земли. Самыми жизнеспособными оказались придорожные трактиры.
Хильда
— У тебя золотые руки, Руди, — говорила она. — Надо, чтобы и разум был золотой. Смотри, не очень-то расстраивай Хильду. Слышишь?
— Да я и не собираюсь…
— Помолчи, Руди, ты еще молод и знаешь только, чего нынче хочешь, не больше…
Вздор, подумал Руди. Вечно эти бабы поучают нашего брата. Если и Хильда примется за это, я просто сбегу от нее. Я отлично знаю, чего хочу.
По когда однажды матушка Фольмер достала из шкафа лучший костюм Герберта, коричневый, однобортный, из хорошей шерсти, а Хильда и Лизбет принялись обмерять его со всех сторон сантиметром, чтобы подогнать костюм по фигуре, он охотно разрешил им себя «поучать». Кроме конфирмационного, у него в жизни не было «выходного» костюма. Теперь он шел в новых брюках и белой рубашке Герберта Фольмера, а пиджак, заботливо сложенный Хильдой, лежал под клапаном рюкзака. Руди охотно захватил бы с собой одежонку старого Робрейта в качестве рабочего костюма, но Хильда решила, что это тряпье уже достаточно послужило. По правде говоря, она просто ревновала к подарку Анньт. Ведь Руди в первый же день безжалостно исповедался ей о ночи, проведенной с Анной. Тем самым вопрос был исчерпан. Он понимал, что Хильда не желает, чтобы даже такие пустяки напоминали ей об его измене. Впрочем, о своей любви к Лее новоявленный правдолюбец Руди Хагедорн ни словом не обмолвился. Об эту деликатную тему полностью разбились его добрые намерения. Каждый раз, когда он собирался заговорить, ему чудилось, что мертвая оживает. Нет, с этой детской историей, видно, еще не покончено. А говорить можно только о том, с чем ты покончил навсегда. Настанет день, думал Руди, и я все расскажу Хильде. Я расскажу ей это в Рейффенберге, когда буду окончательно убежден, что все так и есть и что Лея никогда не попадется мне навстречу на Дрейбрудерштрассе. Я расскажу Хильде обо всем еще до свадьбы. Она это заслужила. Она ведь тоже была до конца откровенна со мной, и ей случилось пережить тяжелое разочарование и еще много всякой всячины. Но как же это так? Когда мы ночью лежим рядом и она прижимает мою голову к своей груди и шепчет мне «Амос», у меня на сердце легко и радостно и я люблю ее крепко и честно. По когда наступает утро, меня каждый раз грызет мысль, что ведь это Лея должна была бы лежать рядом со мной и вот тогда действительно все было бы хорошо, псе… Нет, я справлюсь с этой чертовщиной, на сегодня, на завтра, на послезавтра и навсегда. Как это говорил доктор Фюслер? «Кто одолеет льва? Кто одолеет великана? Это совершит тот, кто справится с самим собой». Он еще почему-то говорил это по-средневерхненемецки. Нет, мне этого не осилить…
Хильда повязала на голову зеленый платок. Платье, чулки, ботинки на ней все еще черные. Она сказала, что снимет траур после свадьбы. Как подумаю, сколько нам еще всего нужно… Надеюсь, что с матерью она подружится. Хильда ведь иной раз как заупрямится. Ну, да со мной такие штучки не пройдут; это я ей сразу дал понять. Впрочем,
Интересно, смогла бы Лея тащить такой тяжелый рюкзак? Может, и смогла бы. В нынешние времена, когда все только и знают, что рыскать за хлебом, даже самые избалованные дамочки тащут на собственном горбу то, что раздобудут. А Хильда-то старается показать, будто и ноша и долгий путь ей нипочем. Вон как голову высоко держит, любуется лесами на склонах гор, так и пожирает глазами наш бурный Рашбах — недаром он здесь бьет, точно пожарная струя, — и кажется, еще собирается затянуть песню…
— Руди, что это там за развалины на лугу? От них веет романтикой.
— Твоя правда, Хильда, но я бы сказал, что от них веет древней романтикой, но новой, не той, которой вест от развалин этой войны, от обгорелой лесопилки, к примеру, мимо которой мы шли…
— Она похожа не то на церквушку, не то на часовенку.
— Верно. Это и была когда-то часовенка. О ней даже легенда сложена. Впрочем, у нас в горах о каждой развалине складывают легенды. Это выгодное дело. Иностранцы охочи до развалин и оставляют у нас свои денежки. А так как здесь, наверху, вечная нищета и старых развалин уже немного осталось, их стали создавать искусственно: руками безработных. Что правда, то правда. Потом, когда мы увидим Рейффенберг, я покажу тебе такие искусственные руины. Глаз отдохнет, глядя на них, после всех настоящих…
— А эти, вон там?
— Эти, Хильда, старые-престарые. Рассказывают, будто богатый хозяин шахт Каспар Шрек выстроил эту часовенку для себя и своих горнорабочих. Он был известный скупердяй и живодер, этот богач Каспар Шрек, да вот захотел успокоить свою совесть и задобрить господа бога благочестивым пожертвованием. Но когда дело дошло до торжественного освящения в день святого Иоанна и все обитатели гор были созваны на великое торжество, разразился скандал. Большинство приглашенных не явились. Богач Каспар Шрек оказался в своей часовенке одни с кучкой подхалимов и лизоблюдов. И вот, едва заиграл орган, он будто бы изрыгнул отвратительное, богохульное проклятье. Господь бог этого ему не простил. Не успел еще умолкнуть орган, страшная молния ударила в часовню, убила Каспара Шрека, и всех его приспешников, и священника, и служку и спалила дотла часовню. С тех пор эти развалины называют часовней нечестивцев. Красивая легенда, правда?
— Ты складно рассказываешь, Руди. Я этого за тобой не знала. Но чем же так хороша эта легенда?
— Тебе она не нравится?
— Не знаю, лучше бы в ней не упоминался господь бог.
— Ну и упорная же ты, Хильда. И что тебе господь бог дался! А главное, не связывайся с моей матерью в этом вопросе. Говорю тебе еще раз. Поругаетесь — мира в семье не сохранить, лопнет, как мыльный пузырь. И тебе у матери житья не будет…
Хильда ответила, что ни с кем не ищет ссоры, пока с пей никто ссоры не ищет. Но Руди подразумевал нечто вполне определенное.
— Если мы не обвенчаемся в церкви, мать выкинет нас из дому, голову готов прозакладывать.
Но Хильде сейчас совсем не хотелось пускаться в разговор об этом вопросе, так до сих пор и не решенном. Она попыталась отшутиться.
— Ты делаешь вид, будто наверняка знаешь, что я за тебя выйду.
Руди подхватил ее тон и попытался даже перещеголять ее:
— Верно, где сыщешь такого легкомысленного парня, как я. Бегаю за девицей, а у ней только и богатства, что платьишко да рюкзак. Придется, пожалуй, подумать…
Хильда, которая все еще шла на шаг впереди, вдруг остановилась, обернулась и, сверкнув глазами, спросила:
— Сколько километров ты уже бежишь за мной, бедняга. И с чего бы это, а? — Она рассмеялась.
— А ну, но очень-то задавайся, злюка! — огрызнулся и Руди, полушутя-полусерьезно.
Когда ему не приходил в голову подходящий ответ, он злился. Руди и думать не хотел, что окажется в положении своего отца, который целиком и полностью подчинился любовно-ласковой диктатуре жены. Отец и сам любил поворчать, но на мать никогда не ополчался, а если она очень уж расходилась, он только как дальний гром погрохатывал после молний, которые она метала. Но оба быстро успокаивались.