Мы не пыль на ветру
Шрифт:
— А сколько ходьбы до Рейффенберга, Руди? — спрашивает Хильда.
— Часа два с половиной — три.
— Тогда пошли! — предлагает она.
— С нашими-то тяжеленными рюкзаками?
— Неважно. Я свой запросто снесу.
— Смотри, обессилеешь в дороге!
— А ты замечал за мной такое?
Руди идет в вагон и достает битком набитые рюкзаки. Хильда сшила свой из попоны, а он «организовал» себе почти совсем новенький, синий, из имущества бывших военно-воздушных сил. Руди очень рад предложению Хильды. Ожидание всегда для него мука, так было и в армии, но там он тупо покорялся необходимости. Теперь эту тупую покорность с него как ветром сдуло. Хагедорн этому и сам не рад. Что-то я стал нервным, думает он, совсем по штатски нервным, это не годится. А Хильда думает: его надо немного подбодрить.
— Твой пиджак мы сунем под клапан рюкзака. Пошли. Руди: «Брожу я по луга-ам…»
— Хильда, мы пойдем не по шоссе, а по старой дороге.
Руди и Хильда провели в Рорене около двух месяцев, жили как молодая супружеская чета сельскохозяйственных рабочих на чердаке над конюшней Хеншке. А Лизбет Кале с ребенком переехала к старой матери Фольмера в крошечный домик с двумя моргенами земли. Жена Хеншке-Тяжелой Руки, бранчливая жадоба, после капитуляции и ареста своего старика вдруг стала елейно-ласковой и не раз и не два заклинала Руди и Хильду начать новую жизнь работниками на ее хуторе. Но нынешним нелегким временам, убеждала она их, жалованье четырнадцать марок в неделю Руди и десять с половиной марок Хильде, да на всем готовом, да кое-что натурой, — очень и очень неплохо. Она отведет им приличную комнату в доме. И обвенчаться им следует, вот ведь и пастор к ней уже наведывался, да и деревенских смущает их «свободная» любовь. Она высказала все эти доводы Хильде, благо та целый день была у нее на глазах — в хлеву и на кухне. (Заикнулась даже о возмещении.) Но Хильда ответила хозяйке то же самое, что и Руди:
— Мы работаем у вас, чтобы прокормиться. Но при первой же возможности вернемся домой, в русскую зону, в Рейффенберг.
Когда хозяйка заметила, что Руди разбирается в моторах, она передала ему тягач. До сих пор на нем сидел новый работник, хваставшийся, что он дальний родственник семейства Хеншке, а на деле — темная личность по фамилии Шолте; хозяйке он позволял называть себя Шолли. Ветрогон и пенкосниматель, он раздобыл для арестованного Хеншке адвоката, продувную бестию, и не слишком утруждал себя работой.
Да, американцы дали ход заявлению Германа Хенне и посадили бывшего ортсбауернфюрера в следственную тюрьму по подозрению в преступлении против человечности. Но Хеншке, падая с лестницы, сломал ногу, и теперь лежал в тюремной больнице; адвокату разрешалось его посещать столько, сколько он находил нужным. Хозяйка могла бы, конечно, нанять и других работников. В ту пору бездомных шаталось хоть отбавляй, они бы рады-радешеньки были работать у нее. Однако в ее попытках оставить у себя Хильду и Руди заключался глубокий смысл: Хильда могла бы выступить на процессе в пользу Хеншке. Конечно, хозяйка не собиралась раскрывать карты до поры до времени. Но будь она похитрее, то догадалась бы, что этот ее замысел давно разгадан Лизбет Кале и что ее работники тоже давным-давно все знают. Не зря же они целыми вечерами просиживают у этой «берлинской болтуньи», у «коммунистки Фольмерши».
Как ни хотелось Руди поскорее попасть домой, он опасался, что по дороге его схватят американцы и отправят и лагерь для военнопленных. У него не было необходимого certificate of discharge [26] , требовавшегося для перехода демаркационной линии. Он был обладателем всего лишь обтрепанного, написанного от руки вида на жительство, выданного в роренской ратуше, на штампе которого явно соскребли орла со свастикой. Служебный пропуск Анны ему тоже но помог бы. Контрольные посты научились разбираться в этих фокусах.
26
Разрешения (англ.).
Газет в Рорене не было. Однако гигантский людской поток возвращенцев, переселенцев, просто бродяг, мешочников, колоссальная волна человеческого горя, разлившаяся в ту пору по всей Германии и захлестнувшая деревню Рорен, что ни день приносила с собой кучу новостей. Какая-то женщина из-под
Но Хильда спокойнейшим образом отрезала: нынче такого и в помине нет. Если это и случалось, то лишь в первые дни. И откуда у нее бралась уверенность? Верно, ее внушила Хильде Фольмерова мать, или Лизбет, или Герман Хенне с женой, которые часто приходили к ним в гости.
— Ветер, который оттуда дует, — сказал он Хильде по пути домой, — дует прямиком из Москвы. Я ничего но имею против русских. Я их знаю. Не раз и не два стоял у русских на квартире. Они мне, во всяком случае, больше нравятся, чем американцы, у которых от жира и ноги-то не идут. Но что тебя, Хильда, этот ветер выкрасил в красный цвет, это мне не по вкусу.
Хильда в ответ промолчала.
Одно странное обстоятельство пробудило в подсознании Руди смутное впечатление детства. Дело в том, что над диваном в каморке матушки Фольмер висел стенной ковор, который в гитлеровские времена она прятала между перекрытием и черепицей и спасла от двух домашних обысков. Ковер был плюшевый, на нем в ярких броских топах был изображен восход солнца на море, подводная лодка и матрос. Матрос, настоящий исполин, стоя на баке, взмахивал красным знаменем с серпом и молотом, а над его головой во всю двухметровую длину ковра тянулась надпись: «Вставай, проклятьем заклейменный!»
Больше двенадцати лет назад такой же точно копер он видел в Рейффенберге у Эрнста Ротлуфа. Его отец работал имеете с Эрнстом Ротлуфом на фабрике Хенеля, вместе они ходили на биржу труда, вместе дробили камни, вместе запасали на зиму дров в соседнем лесу. А потом вышла какая-то странная история с доктором Хольцманом, которую он, тогда еще маленький парнишка, никак не мог понять. С тех самых пор, с конца тридцать второго года, дружба между его отцом и Ротлуфом пошла врозь. Отец честил старого друга загибщиком и пустозвоном, крикуном, который решительно не желает помнить, что человеку нужны не только лозунги, но и хлеб. Отцовская неприязнь передалась во многом и сыну. В тридцать третьем Ротлуф исчез. Его забрали штурмовики.
Когда Руди увидел на стене у Фольмеровой матери этот ковер, перед его глазами, словно вызванный некой магической силой, вырос образ Эрнста Ротлуфа, образ человека, с которым ему запретили здороваться и с которым он и вправду ни разу больше не поздоровался. Было ведь что-то волнующее и лестное в том, что он сделался соучастником распри взрослых.
Руди никому ничего об этом не рассказывал, даже Хильде. По сравнению с ней он временами казался себе совсем старым. Со стороны Германа Хенне он чувствовал некоторый холодок. Хенне упорно разыскивал предателя, выдавшего Фольмера. Может, он злится, сбитая, что Хагедорн знает про Залигера больше, чем говорит? С Хильдой Хенне был много сердечнее. И псе же именно Хенне подал ему хорошую мысль. Однажды, браня на чем свет стоит американцев за то, что они посадили в Эберштедте бургомистром «реакционера-веймарца» и восстановили на работе начальника станции Райна, снятого решением всех служащих, он сказал, что ами, охраняя, как заправские овчарки, демаркационную линию у Фрейберговой лощины, никакого внимания не обращают на дорогу через Цвикауерскую мульду. Так оно и было. По этой дороге Руди и Хильда, минуя все посты, перешли в советскую зону да еще пересекли район, где не было ни американцев, ни русских; победители просто-напросто забыли его оккупировать.
И вот они уже в двух часах пути от дома! Руди ничего не знает о своих, а они, конечно же, ничего не знают о нем. Письма, которые он писал, оставались без ответа — надо думать, пропадали. Вот я и возвращаюсь с войны домой, думал он, — с тяжелым рюкзаком за плечами и с невестой на шее. Пять лет жизни я потерял, но жизнь все-таки выиграл, а это что-нибудь да значит.
В горах дороги, тропки вьются, теряются, снова вьются через вершины и хребты, спускаются под мосты и скалистые выступы в долинах, становятся невидимками в зеленой сумрачной теин ельника. И перед глазами открывается в сто раз больше быстро меняющихся картин, чем внизу на равнине, где все словно растягивается в длину и дороги уходят к далекому горизонту, будто ленивые ленты конвейера, зацепившиеся за край земли.