Мы не пыль на ветру
Шрифт:
В подвале здания суда добродушный солдат с льняными усами открыл какую-то дверцу и осторожненько втолкнул туда Руди. Руди замер у стальной двери. Солнечные лучи, словно древки копий, пробивались сквозь зарешеченное оконце под самым потолком и косо пересекали просторную камеру. И в этом косом свете Рудн вдруг увидел три человеческих лица. Узнал их. И потому уже готовое приветствие, вялое и неохотное, замерло у него на языке. Всех ближе к нему было самое мерзкое лицо. Это был «Муссолини» с оловянными кнопками глаз и с бычьим затылком, бывший учитель физкультуры, тот, кто стал ректором вместо Фюслера, кто называл Лею «фюслеровской девчонкой», а ее поклонников — «мягкотелыми тинами», «негодяями» и говорил, что их надо «клеймить каленым железом». Сейчас этот ожиревший и расплывшийся человек сидел на крышке параши, справа от двери. Он уперся руками в толстые ляжки, выпятил свой сокрушительный подбородок щелкуна,
Два других лица принадлежали рослым, костлявым парням. Скрестив руки, они сидели на освещенных солнцем нарах. Тот, что постарше, учился в одном классе с Залигером, был гефольгшафтсфюрером и на суде духов изображал префекта, это он переломил пополам буковую палочку над головой «преступника» Хагедорна и в прачечной указывал «кату», куда направлять струю. Звали его Деппе, он был внуком того самого тайного советника Деппе, в честь которого некогда была названа красивая улица с высокими виллами. Руди Хагедорн отлично знал, что этот отпрыск одного из лучших рейффенбергских семейств, эта продувная бестия за время войны дорос до банфюрера в гитлерюгенде. Так что на фронте он помаялся месяца два-три от силы. Если верить слухам, он в первую же русскую зиму отморозил пальцы йог, и не простые пальцы, а лейтенантские, разумеется. А весной, когда дело уже близилось к развязке, он, опять-таки но слухам, сколотил местную организацию вервольфа. Лицо у него осталось таким же холодным и высокомерным, как прежде. А младший из арестантов, тот, что сидел на нарах позади Денно, — имя его Руди запамятовал — был, пожалуй, единственным вервольфом, сохранившим верность своему банфюреру. Остальные юнцы, как рассказывала мать, вовремя разбежались. В их числе — и пятнадцатилетний Кристоф Хагедорн. И как раз этот самый преданный вервольф был у Кристофа фенлейнфюрером; он грозил матери хлыстом и орал, что негодяй Кристоф сбежал по ее наущению. Кто бы мог подумать, что в мальчишке семнадцати лет, еще безусом мальчишке, у которого едва пробивался над губой первый пушок, живет такой звериный фанатизм? Отец его был известен как человек щепетильной честности, ему удалось сделаться доверенным фирмы Деппе, выпускавшей галуны, тесьму, эполеты и канитель. А наследничек его предпочитал выслуживаться с помощью хлыста. И судя по всему, до сих пор не перестал мечтать о власти. Во всяком случае, он что было сил старался изобразить на своем лице такое же холодное высокомерие, какое усвоил себе Деппе.
Руди узнал этих людей — недаром же приветствие замерло у него на языке, они его, надо полагать, не узнали. Ни на одном из трех ярко освещенных лиц не мелькнуло даже тени удивления. Они недоверчиво посмотрели на Руди. И поскольку его лицо тоже выражало глубочайшее недоверие, все трое промолчали недобро, с инстинктивной враждебностью.
В камере под самым потолком было два зарешеченных оконца. Но одно из них, правое, было заколочено и закрашено. Так что все свои запасы тепла и света солнце могло доставлять в камеру лишь через левое окно, верхняя створка которого была распахнута до отказа. Под окнами стояла короткая скамья, узкий стол и два табурета. Вдоль стен протянулись нары — в два яруса, с той и другой стороны. Значит, одно место свободно — наверняка там, где нет солнца. Руди и пошел туда, хотел залезть наверх, растянуться и заснуть. Он сохранил еще здоровые нервы флегматика, у которого всякое сильное душевное движение вызывает потребность в сне. И вообще сейчас самое лучшее лечь и уснуть, чтобы не смотреть на эти лица, вставшие перед ним, словно тени проклятого и отжившего прошлого.
Но только он решил вскарабкаться наверх, как Щелкун, сидевший на крышке параши, остановил его: «Это мое место». Твое так твое, можем лечь и внизу. На нижних нарах тюфяк жесткий и плоский, как камбала, должно быть, из пего вытрусили сено. Но тут непримиримый Деппе, не зная, в чем проштрафился новичок — то ли стащил что-нибудь у русских, то ли слишком явно сохранял верность фюреру, — решил выяснить, что это за птица. Отрывисто, словно с плеча, у него по-прежнему свешивалась белая лента, он выкрикнул:
— Хайль Гитлер, камрад!
Руди был невольно озадачен. Он по-прежнему стоял спиной к вервольфам и мог видеть только рожу Щелкуна, который словно перетирал своими чугунными челюстями солнечные пылинки. Хорошо бы, конечно, выдать этому Деппе по первое число, чтоб ответ был как удар в подбородок, подумал Руди. И уже собрался было ответить: «I ad graecum pi!» Но глупо было раздувать старые распри. Втроем-то они меня переспорят, подумалось ему. Поэтому он только и сказал, не оборачиваясь: «Катись от меня подальше», — после чего растянулся на плоском тюфяке спиной
— Спит, болван, такие скоро засыпают, — говорит Деппе.
— Это неважно, камрады, — говорит Щелкун, — все равно мы продолжим наши занятия о поклонении солнцу по системе йогов. Ибо поклонение солнцу облагораживает дух национал-социализма.
И Щелкун начал вдалбливать в своих подопечных идеи солнцепоклонства.
— О, Бальдур… о, ты сын Вотана и Фреи… закали нашу крутую волю… воспламени жар наших верных сердец… святой герой, сбереги знамена штурмовиков…
В коридоре звякают миски. Слышно, как открывают двери в соседних камерах. Щелкун соскакивает с параши и первым становится у двери.
Руди последним в камере получил свою порцию супа. Едва лишь он отошел от двери, неся в руках горячую жестяную миску, солдат снова запер дверь и тележка с железным котлом загрохотала дальше по коридору. Вервольфы заняли табуретки, локти положили на стол и дуют в миски — чтоб скорей остыло. Толстобрюхий Щелкун раскорякой восседает на короткой скамье. Впрочем, они зря старались занять как можно больше места. Руди и без того не собирается обедать за одним столом с «солнцепоклонниками», чтоб их застывшие физиономии не портили ему аппетит.
Он присел на край своих нар, а горячую миску — ничего не поделаешь — зажал между коленями. Вдохнув запах тмина и майорана, Руди в предвкушении сытного обеда с грустью вспомнил, что мать обычно тоже заправляла суп тмином и майораном, и воспоминания заставили его забыть о неприятном соседстве учеников Бальдура. Но нечестивцу мира не знавать, когда его сосед благочестивый того не хочет. Один из трех — Безусый — встал, коварно спрятал руки в карманы, словно не помышляя ни о чем дурном, вразвалочку подошел к Руди и — р-раз! — ударом ноги вышиб миску, зажатую у того между колен. Горячая жидкость брызнула Руди в лицо. Руди завопил от боли и злости, вскочил и хотел тут же отомстить Безусому за подлость. Но враг неожиданно растаял в тумане. Пришлось вытирать платком глаза. Словно издалека донесся глумливый голос Безусого:
— Можешь считать, что ты свое получил. Ясно, сопляк? — Голос приблизился. — Ты сам нечаянно уронил жратву. Ясно? А если у тебя достанет дури нажаловаться, пеняй на себя. Ясно?.. — Голос стал еще ближе. — А всю эту пакость ты подберешь. У русских есть ведра и тряпки. А потом можешь извиниться перед нами, ясно, ты, паршивец? Вот так-то… — голос снова отдалился. Кто-то передвинул табуретку. Чей-то рот с наслаждением зачавкал. Лишь теперь Руди начал различать очертания предметов. Глазам еще было больно, и саднила кожа на лице. Хорошо, что мгновенная слепота пресекла внезапный, неудержимый гнев. Он почувствовал, как противно липнет к груди намокшая рубаха, а к ногам — штаны.
Отвращение помогло ему до конца обратить внезапный гнев в ту ненависть, которая вспыхнула в нем, как только он переступил порог камеры. Но теперь ненависть его не была вялой. Он хотел действовать, хотел с помощью кулака свести старые счеты. Никогда раньше не испытывал он подобного желания. Но в этом анархическом желании присутствовала под видом хитрости лишь ничтожно малая доля разума. Руди смахнул платком капусту с рубашки и штанов. Щелкун и Безусый но сводили с него глаз. Пусть думают, что тот, кого они обозвали сопляком, безропотно снес наказание. Пусть их. А Деппе, которому наверняка принадлежала эта подлая мысль и который заставил Безусого осуществить ее, делал вид, будто вообще ничего не произошло. Он невозмутимо черпал ложкой суп. Шея у него была худая и длинная, а волосы редкие и белокурые, как у Залигера.