Мы в город Изумрудный...
Шрифт:
— Что ж ты, друг милый, о сердце своём так пренебрежно отзываешься? Ведь кабы не оно, пожалуй, и семьёй бы не обзавёлся. Разве нет?
— Со всех сторон вы правы, ваше превосходительство господин министр, — умильно зачастил Дровосек, упорно не замечая страдающую гримасу на лице Страшилы. — Только ведь вы в мудрости своей силу ума преумножили, посредством чего в люди вышли, поднялись до высот, нам простым смертным недоступных… А сердце… Что сердце? Ни прибытка от него, ни пользы-с.
— Ну, как же?.. — слегка растерялся Страшила. — Семейное счастье, оно, брат, не последнее дело. По себе сужу. Я-то ведь всё один, половинку свою так и не нашёл. Торчит она где-то по сию пору на неведомом поле, ворон пугает.
— Экая печаль, ваше превосходительство! — вскричал Дровосек. — Зато каких сияющих высот вы достигли в служении, так сказать, отечеству на ниве,
Страшила хотел было возразить что-то, но на лице у Дровосека было написано столько благоговения, почтительности и слепящей глаза подобострастности, что министра за малым едва не стошнило прелой соломой. Он отвернулся от друга и подал ему на прощанье мягкую руку в замшевой перчатке.
На деревню бабушке
Устька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к дворцовому столяру, в ночь под очередную годовщину Явления Великого и Ужасного не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли на площадь наблюдать праздничные фейерверки, он нашарил в хозяйском столе бутылёк с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, принялся писать. Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на тёмный портрет Гудвина, по обе стороны которого тянулись полки со столярным инструментом, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьей на коленях.
«Милая бабушка, Гингемия Макаровна! — выводил он. — И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с праздником Явления и желаю тебе всего от создателя нашего Гуррикапа. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня одна осталася».
Устька перевел глаза на темное окно, в котором мелькали сполохи взмывающих над дворцом огненных шутих, и живо вообразил себе свою бабку Гингемию Макаровну, служащую знахаркой и травницей у господина Кокусова в далёкой деревеньке Когидовке. Это маленькая, сухонькая, но необыкновенно юркая и подвижная старушка лет восьмидесяти, с морщинистым лицом и глубоко посаженными глазами. Днем она спит в людской пещерке или сплетничает с кухарками, научая их выводить бородавки или лечить почечные колики, ночью же, завёрнутая в старую мантию, ходит вокруг деревни, собирая по канавам и лужам пиявиц с лягухами. За ней, ухая и кулдыча, перелетает с плетня на плетень филинок Гуамоко, полное прозвище которого не выговоришь и за три дня. Этот Гуамоко с виду безобиден и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое что ни на есть ведьминское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть кривым клювом за ухо, забраться в чужой ледник или украсть у растяпистого хозяина курицу. Ему уж не раз отбивали крылья, дважды его топили в пруду, каждую неделю колотили палками до полусмерти, но он всегда оживал и вновь принимался за старое.
Теперь, наверно, бабка стоит у ворот, щурит глаза на яркие огни Кокусовской усадьбы и, притопывая старыми чунями, балагурит с дворней. Знахарская сума её подвязана к поясу. Бабка всплескивает руками, пожимается от ночного холода и, старчески хихикая, поглядывает то на дворника, то на конюха.
— Вялеными лягушками нешто вас угостить? — говорит она, подставляя жевунам свою знаменитую на всю округу суму.
Жевуны в ужасе отпрянывают. Бабка приходит в неописанный восторг, заливается весёлым смехом и тоненько вскрикивает:
— А вот ещё пиявочки сушёные! Ась, каково!
Она предлагает лягушек филину. Гуамоко из почтительности употребляет угощение, хотя от лягушек давно отвык и сильнее уважает куриные потрошка. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее голубыми крышами и фруктовыми садами. Всё небо усыпано весело мигающими звездами, похожими на шарики из шерсти шестилапых, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником заново нарисовали серебряной краской…
Устька вздохнул, макнул в чернила перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. На неделе правитель наш поручил хозяину важный заказ вытесать из дерева хвост для Морской Девы. Дева эта как живая,
Устька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул.
«Я буду тебе пиявиц ловить и сушить, — продолжал он, — травы тебе собирать по ночам, а если что, то секи меня во все места. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Гуррикапа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али в подпаски пойду. Бабушка милая, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, и тигров боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрешь, стану в пещерке твоей жить и знахарство твоё продолжать в память о твоих трудах и заслугах.
А Изумрудный город большой. Дома всё господские, в два и в три этажа и всюду изумруды на крышах понатыканы, которые стоящие, а которые из простого стекла. А свиней и курей не держат, покупают мясо у торговцев. С бубенцами тут ребята на колядки не ходят и на дворцовое крыльцо петь никого не пущают. А на соседней улице лавка стоит, в которой торгуют детям маленьких кукол деревянных, в образе солдат с дубинами. Оченно мне хочется себе хоть одного заиметь, ежели обучусь на столяра, непременно такого солдата себе топором вытешу, да не маленького, а в человечий рост…
Милый дедушка, а когда к господам приедет погостить их дочь Виллина Игнатьевна и будет подарки раздавать, возьми мне золоченный орех и в мой сундучок спрячь. Попроси у барышни, скажи, для Устьки».
Устька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, как в прошлом году на всё лето в Когидовку приехала Виллина Игнатьевна, любимица Устьки. Когда еще была жива его мать Пелагея и служила у господ в горничных, Виллина Игнатьевна кормила Устьку леденцами и от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту спровадили в пещерку к бабке, а из пещерки в город к дворцовому столяру…
«Приезжай, милая бабушка, — продолжал Устька, — Создателем Гуррикапом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а тоска такая, что и сказать нельзя, всё плачу. Пропащая моя жизнь, хуже всякой… А еще кланяюсь всем нашим, кто меня помнит. Остаюсь твой внук Устин Жуков, милая бабушка приезжай».
Устька свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт, купленный накануне за полгроша… Подумав немного, он макнул перо и вывел адрес: «На деревню бабушке».
Потом почесался, подумал и прибавил: «Гингемии Макаровне». Довольный тем, что ему не помешали писать, он прямо в рубахе и босиком выбежал на улицу…
Поварёнок Балуолька из дворцовой кухни, которого он расспрашивал накануне, сказал ему, что письма опускаются в почтовые ящики, а из ящиков развозятся по всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими бубенцами. Устька добежал до первого почтового ящика и сунул драгоценное письмо в щель…