Мы вернемся осенью (Повести)
Шрифт:
— Опасного преступника поймал. Орден заработаешь — не иначе, — продолжал Самарин.
Ответа не последовало.
— Развяжи меня! — внезапно закричал Самарин. — Мне холодно, развяжи, говорю. Слышишь, ты? Меня от холода трясет, ты можешь понять или нет?
— Приедем в Байкит — тебя не так затрясет.
— А что ты меня пугаешь? Кто мне там что скажет? Ты? Плевал я на тебя! Ты мне мстишь. Потому что завидуешь. Если бы не ты, я бы уже был далеко. Я бы жил, понимаешь? Жи-ил! А ты обречен. В этой дыре, в этой грязи... И ты ненавидишь меня за то, что у тебя не хватило смелости, сил
— Куда ты пошел в ночь перед отъездом? — не открывая по-прежнему глаз, равнодушно спросил Пролетарский, когда Самарин умолк.
— Что? Не помню. Не знаю. Не скажу!
— Куда ты пошел в ту ночь? — настойчиво повторил Пролетарский, выделяя каждое слово.
— Ну, к Козюткину, тебе-то что? — буркнул после некоторого молчания Самарин.
— Что ты делал у него?
— А тебе-то какая разница? — Самарин ядовито усмехнулся. — Ты же меня с поличным захватил. Мало?
— Что ты делал у него?
— Ничего я не делал, успокойся. Его дома не было. Я вернулся, собрался и уехал.
— Ты врешь.
— Ну, это как угодно, — пожал плечами Самарин.
— В ту ночь, когда ты уехал, в Байките сгорела школа-интернат. Погибло девятнадцать ребятишек...
— Иркума!
В дверях зимовья стоял Дюлюбчин. Он слышал последнюю фразу Пролетарского.
— Ах, вон что ты мне шьешь! — протянул изумленно Самарин. — Какая школа... При чем тут я? Ну, нет, брат, не выйдет. Не докажешь!
— Задержанный Козюткин показал, что в тот вечер, когда загорелась школа, он находился дома. Спал до утра. Где ты был вечером?
— Да откуда мне знать, когда она загорелась? Ну, ладно. Я не был у Козюткина. Но я не поджигал школы. Я ничего не поджигал. Зачем мне это? Мне ничего не нужно было, кроме одного...
— Хапнуть побольше и уехать подальше, — жестко закончил Пролетарский. — И не надо было философию наворачивать — я эти сказки слыхал. Только для чего ты заставил Козюткина выписать керосин для школы? С чего такая забота перед отъездом?
— Керосин? Какой керосин? — удивился Самарин — и вдруг запнулся. — Керосин...
— Ну? — Пролетарский впился взглядом в него. — Ну? Чья работа? Не твоя?
Самарин потерянно смотрел куда-то в угол.
— Вот так-то, — удовлетворенно кивнул Пролетарский. — Теперь ясно.
— Что тебе ясно? — покачал головой Самарин. — Я ничего не жег, я никого не убивал. Я действительно вор. Мелкий вор. Воришка. Воробей. А ты меня в стервятники записал...
Он с надеждой поднял голову, торопливо заговорил:
— Николай, отпусти меня! Погоди, не перебивай... Отпусти меня, ну, скажи, что не нашел... сбежал там или что... Бери все это барахло, сдай, куда положено, раз ты такой... Слушай! Я тебе за это скажу, кто поджег, как все это было. Я все понял!
— Ты хочешь сказать, что кто-то попросил тебя... распорядиться... насчет керосина?
— Вот! Во-от! — Самарин умоляюще смотрел на собеседника. — Ты тоже понял? Это совершенно меняет дело.
— А для тебя-то что меняет? — угрюмо спросил Пролетарский.
— Но я же не убийца! Я же не знал! — рванулся к нему Самарин.
— Ты — вор, помогавший убийцам, — холодно ответил Пролетарский. — А знал ты или не знал — это
— Дурак! Кретин! Тогда ты ничего не докажешь. Я буду молчать, и ты ничего не докажешь. Отпусти меня — всех назову!
— Жить захочешь — заговоришь. И секрет свой ты мне не продавай — не куплю. Невелик твой секрет: Козюткин, ты и... Роман Григорьевич. Ну, а кто воробей, кто стервятник, — дома выясним.
— Ясно, — покачал головой Самарин. — Значит и меня теперь с ними заодно... в помойную яму. Пили вместе, спорили, мирились, а сейчас — ату его, классовый враг, так что ли? Ну, чего разглядываешь?
— Хорошо говоришь. Говори еще.
— Ладно... ленинградец. Бог даст, земляк, вспомнишь ты меня.
Самарин откинулся на спину и замолк, глядя перед собой.
Во время их разговора Дюлюбчин сидел тихо в углу, обхватив голову руками. Потом поднялся, подошел к Пролетарскому.
— Поспи, начальник, я погляжу за ним. Отдохни, скоро ехать.
— Спасибо, старик.
Дюлюбчин потоптался возле него. Затем вытащил из-за пазухи кисет, откуда извлек сложенный вчетверо листок бумаги.
— Вот... начальник. Я не знал, что в Байките... Что Иркумы... Что детишки пропали. Такая беда. Она пишет — все хорошо. А на самом деле — нехорошо. Такая беда... вот...
Пролетарский старался не глядеть на старика. А тот что-то приговаривал, дрожащими пальцами водил по неведомым ему буквам. Наконец, в последний раз ласково погладив листок, протянул его Пролетарскому.
— Вот... Иркумы уже нет, а письмо — есть. Это Иркума писала, начальник, внучка моя. Возьми письмо, начальник, ничего. Я все понял. Самарин тебя купить хотел. Не секрет продать, а тебя купить. Вот возьми письмо, — он поднял палец и прошептал: — Память будет. О хорошем человеке всегда память должна оставаться. А Иркума — хороший человек... была.
Утром старик поднялся первым. Он растопил печь, наколол дров про запас. Пролетарский дремал у окна. Наган лежал перед ним на столе. Он поднял голову:
— Ты чего, старик?
— Спи, спи, начальник. Сейчас оленчиков приведу, чай пить будем. Оленчики хорошо отдохнули, быстро побегут. Вечером в Байките будем.
Пролетарский прикрыл глаза и вытянул затекшие ноги. Дюлюбчин вышел из избушки, неплотно прикрыв за собой полог из оленьих шкур, заменявший дверь.
Самарин, со связанными руками, полулежал на топчане, не спал. Взглядом проводил старика, равнодушно уставился в полог. Внезапно он попытался привстать, но, оглянувшись на Пролетарского, принял прежнее положение. В просвете, образовавшемся от неплотно прикрытого полога, смутно угадывался какой-то предмет на улице — не то пень, не то еще что-то. Самарин снова впился глазами в темно-синий, почти черный треугольник в нижней части полога, пытаясь разглядеть непонятный предмет. Постепенно светлело, треугольник из темно-синего превратился в светло-голубой, и через некоторое время Самарин ясно различил чурбак с воткнутым в него топором, стоявший у самого входа в избушку. Некоторое время он лежал неподвижно, глядя в потолок. Затем облизнул пересохшие губы — и решился.