Мы вернемся, Суоми! На земле Калевалы
Шрифт:
Через полчаса первый полк, обойдя противника по болоту, рванулся в наступление. Батареи же приковали внимание врага с фронта…
В этой землянке мы больше не ночевали. Дивизия по болотам, по лесной дороге прорывалась вперед.
В этот прорыв была брошена затем еще одна бригада.
Дальше все шло, как замыслил командующий и как растолковал мне Лундстрем. Но даже Лундстрем в те дни не до конца представлял себе, что прорыв дивизии на этом участке только одно из звеньев важнейшего замысла.
Главному командованию стало известно: враги собирают кулак, чтобы нанести удар. Лундстрем закрепился
Но и Лундстрем и я узнали об этом позже. А в те дни, когда его дивизия уже закреплялась на новых рубежах у Кархуйоки, мы снова сидели на обомшелом валуне, и Лундстрем писал записку командиру партизанского отряда Ивану Фаддеевичу. Он благодарил за то, что так точно и своевременно был взорван мост.
— У меня уставный слог, — сказал он, покачивая головой. — Не получается так душевно, как хотелось бы…
Не случайно припомнилось мне все это. Ведь и приехал я сюда, услышав, что помощник командира партизанского отряда Николай Титов, который вел записи во время походов, теперь здесь секретарь райкома комсомола.
В районе сказали, что он уехал в этот колхоз условиться с прорабом Якуничевым, где расставить комсомольцев, которые завтра приедут из района сюда на воскресник.
— Я тоже был в этом походе, — задумчиво сказал Якуничев.
Однако он был так полон своей сегодняшней работой, что мог рассказывать только о гидростанции.
И, слушая его рассказы, глядя на свежий сруб электростанции, я думал о том, в какое неповторимое время мы живем. Колхозный строй переиначил, поднял, по-новому организовал человеческие души. И я представил себе, как вот такую разрушенную деревню восстанавливали бы крестьяне, работая в одиночку… Грязь… Нищета… У меня мурашки побежали по телу.
Вдруг далеко над озером разнеслось:
— Ло-ось! Ло-ось! Лось!
— Титов идет, — сказал Якуничев и, встав с камня, приложил ладонь ко рту и закричал в ответ:
— Сынок! Сынок!
Мы услышали треск сухих сучьев. На берег неподалеку от свежего сруба вышло трое людей. Я сразу же узнал среди них Николая Титова. Такой же голубоглазый, с доброй, почти детской улыбкой, льноволосый, каким он был тогда, когда отправлялся в тот знаменитый поход. Только теперь левая рука как-то безжизненно висела у него вдоль тела.
На другой день я получил от него четыре тетрадки, исписанные мелким, убористым почерком. Это была история последнего партизанского похода Титова, написанная им в госпитале.
…Я влез на сосну, чтобы проверить, правильно ли мы идем.
Золотистая кора, шелушась, порошила глаза. Свежая, теплая смола прилипала к ладоням. Сухие ветки с легким треском ломались под ногой, и надо было держаться руками за крепкую ветвь, на ощупь отыскивая для ноги опору попрочнее. Осторожно раздвигая колючие ветки, я стал разглядывать окрестность. Сосна, на которую я взобрался, высилась на скалистом холме, и всюду, куда только достигал взгляд, видны были одни вершины — зеленое море, по которому время от времени ветер гнал волну. Наконец далеко слева увидел темно-синюю,
— Это приказ фронта, — сказал, напутствуя нас, Иван Фаддеевич.
— Не беспокойся, ребята не собьются на развилке без дорожных указателей, — усмехнулся комиссар и похлопал каждого из нас по плечу.
Сутки мы шли по мелколесью на болоте, сутки по рослому сосняку — и к утру третьего дня добрались до широкой реки Кархуйоки.
Остановились в густом кустарнике, на крутом берегу.
Отсюда хорошо был виден мост (вот он какой!) и противоположный берег, поросший молодым, мелким и частым сосняком. Нам предстояло так пролежать, наблюдая за окрестностями, весь день, чтобы ночью уже наверняка взорвать мост.
На берегу лежали кучи свежих белых круглых стружек, и мне казалось, что я даже вижу проступившие на тесаных бревнах прозрачные капли смолы.
Солнце дробилось в легкой ряби неустанного течения быстрой северной реки. Солнечные зайчики, перебегая, играли на бревенчатых ряжах. Это был большой мост, сто метров длины, и на нашу долю выпало поднять его в воздух.
— Я в жизни три моста строил, — задумавшись, произнес Якуничев, раздвигая кусты, — три шнека, три дома, а вот и рушить приходится…
Трава была мокрая, вся в росе. Мы расстелили плащ-палатки и легли на них.
— А я ни одного не строил, а рвать буду четвертый, — сказал Павлик Ямщиков. — В последние годы я больше грейдера делал — дорожные машины. Ну, да ладно.
Этот круглолицый рябоватый черноглазый парень до войны работал токарем на Онежском заводе.
На первый взгляд в Ямщикове не было ничего особенного, но в отряде славился он своей неукротимой веселостью и ловкостью. И прозвище в отряде мы дали ему — Душа.
— Да-с, на этом мосту я в мирное время кадриль с девчатами танцевал, — сказал Ямщиков, укладываясь поудобнее на плащ-палатке.
— Ой ли? — тихо отозвался командир взвода Иван Иванович. — Ой ли? На этом ли?
Конечно, Павлик не мог танцевать кадриль на этом мосту. Тот, на котором он, может быть, и танцевал в свое время, был взорван партизанами еще зимою. Этот же мост был новый.
По мосту ходил немецкий часовой в металлической каске, и штык его угрожающе поблескивал над новенькими перилами.