Мы вернемся, Суоми! На земле Калевалы
Шрифт:
Вот и сегодня он потемнел немного, надо почистить.
Должно быть, завтра будет непогода.
Большая Медведица горит голубым светом на черном небе, и если пойдет небольшой снежок, то каждую снежинку, каждую звездочку со всеми ее тончайшими узоринками можно разглядеть поодиночке.
И Хильда, засыпая у очага, думает о том, что, может быть, придут сюда ее случайные хозяева из экспедиции.
Все спят.
Медный котелок снова начинает темнеть.
Метель пришла только через несколько дней.
Инари
Он метнулся к нему и сразу остолбенел, застыл под ровным и спокойным взглядом товарища.
Коскинен смотрел на него так, как будто видел его впервые.
Коскинен говорит с ним таким же ровным и спокойным голосом, каким разговаривал с другими лесорубами.
Инари сидит как скованный.
Коскинен медленно прожевывает свой ужин, спокойно вытаскивает из кармана зубочистку и начинает ковырять в зубах. Затем он лениво спрашивает:
— Как заработки?
Инари с трудом разжимает зубы и отвечает в тон:
— Поработаешь — увидишь! — Он видит, что Коскинен одобряет теперь его поведение, и лениво показывает на изодранные штаны товарища: — Вот на штаны не хватает.
— Да, все в долгу, — подтверждает возчик.
И пожилой лесоруб говорит:
— От комариного сала не растолстеешь!
У Инари сердце бьется так, что все в бараке должны слышать, а он с видимым равнодушием, посасывая трубку, пускает в сторону едкий дым дешевого табака.
— Для кого сигары сохраняешь? — ехидно спрашивает Унха Солдат.
Но Инари не обращает сейчас на него ни малейшего внимания.
— Работа есть? — продолжает допрос Коскинен.
— А ты вальщик или возчик?
И так продолжается разговор — о нормах оплаты, сортах древесины, о санном пути. И когда Инари говорит обо всем этом, ему хочется кружиться от радости. А он должен быть спокойным и даже не подавать виду, что знает этого человека с седеющими подстриженными усами, глубокими морщинами на еще не старом лице, человека, олицетворяющего сейчас для него мозг, волю и бесстрашие революции.
В бараке были еще два незнакомых лесоруба.
Коскинен едва заметным движением головы пригласил Инари выйти из барака на воздух.
— Ты не плачь, Хелли, дай я сказку тебе лучше расскажу, — успокаивала дочку Эльвира.
Наверное, такой же белобрысой и розовенькой, пухлой и голубоглазой была и сама Эльвира семнадцать лет назад. И так же льняными хвостиками болтались косички с вплетенными в них ленточками.
— Не плачь, капелька, послушай, я тебе расскажу, как поставили нашу деревню. Бежит речка Вирта далеко, далеко. Вот здесь, где теперь наша
— Простоквашу, — добавляет нетерпеливо Хелли.
— И простоквашу, — соглашается мать. — Нашел одинокую избу. «Чем так врозь жить, лучше вместе», — сказал он дочери торпаря и привел ее сюда с родителями, и стали жить вместе. Так наша деревня и началась.
— Мама, я тогда маленькая была?
— Да что ты, дедушка маленький был!
Эльвира перестала говорить, прислушиваясь к голосу самого дедушки.
Он провожал из внутренней горницы фельдшерицу и, видимо, жаловался на зятя.
— Ну, казалось бы, помирились мы с ним, я ничего ему не вспоминаю — ни про тюрьму, ни про то, что дочь со двора увел, а он, как медведь какой, все сердится, в дом вместе со всеми не хочет идти жить, обособился в бане, запирается там, живет, никого не пускает. Я ему и говорю: все отдаю за дочерью, только образумься ты наконец.
И старик, осторожно ступая по половикам, прикрывавшим скрипучие половицы крепкого дома, проводил свою собеседницу на крыльцо. Эльвира слышала, как фельдшерица, спускаясь по скользким ступенькам, утешала:
— После тюрьмы всегда дичатся. — И потом словно наигранная с чужого голоса граммофонная пластинка: — Эти господа пролетарии держатся очень гордо с землевладельцами. Они переходят от одной реки к другой, живут вольной жизнью, в карманах у них всегда звенят деньги, и земледелец для них совсем ничтожество.
Когда отец проходил обратно через комнату, Эльвира, возмущенная и обиженная тем, что ее отец совсем посторонним людям рассказывает о разладе в семье, прошептала:
— Папа!
Она сидела с Хелли в тени у печи, и он не заметил их, когда провожал через комнату фельдшерицу. Он услышал боль в шепоте дочери, и ему стало неловко.
— А разве ты сама не хочешь, чтобы Олави перешел жить в дом? Зачем такому работнику пропадать?
Хелли расплакалась.
Тогда он уже дал волю словам.
Он злился на себя за то, что ему было неловко перед дочерью, о благополучии которой он так заботился.
— Не умеют воспитывать детей! Разве ребенок должен плакать? На, Хелли, на, не плачь. — И он снял с полки кофейную мельницу и опустил в ее воронку горсть кофейных зерен. — На, Хелли, крути, мели.
Слез как будто и не бывало. Глазенки восторженно заблестели, белые ручонки потянулись к мельнице.