Мы вышли рано, до зари
Шрифт:
Небыков слушал с открытым ртом, готовый снисходительно хмыкнуть, но не сделал этого, а только махнул рукой.
— Из мухи слона делаешь, — махнул он рукой.
— Я могу взять и слона, — не останавливался Лопахин. — Могу взять и не такой мелкий факт, хотя из подобных фактов складывается социальный быт общества. Трактористу — трактористово, министру — министрово.
— Ты имеешь в виду неравенство в нашем обществе? — спросил Лобачев, поняв, что разговор принял серьезный характер.
— Он имеет в виду, — ответил за Лопахина философ, — неравенство при социализме. Но об этом, Миша, — обратился философ к Лопахину, — об этом раньше тебя говорили Маркс в «Критике Готской программы»
Философ, заметно щеголяя своей памятью, открыл красный том на нужной странице и присел к столу.
— Все мы это читали, — отмахнулся Лопахин.
— Тем не менее, — с некоторым превосходством сказал философ и начал читать вслух: — «Коммунистическое общество, которое только что вышло на свет божий из недр капитализма, которое носит во всех отношениях отпечаток старого общества, Маркс и называет «первой» или низшей фазой коммунистического общества». Дальше Ленин говорит об ошибке Лассаля, которую поправляет Маркс. «Равное право, — говорит Маркс, — мы здесь действительно имеем, но это еще «буржуазное право», которое, как и всякое право, предполагает неравенство».
Философ поднял голову и повторил последние слова.
— Набрано это, — сказал он торжествующе, — курсивом. И далее: «Справедливости и равенства, следовательно, первая фраза коммунизма дать еще не может…» Не может Миша. — Философ победоносно захлопнул красный том и поставил его на место.
— Но ведь и Лопахин, — обрадовалась жена Лопахина, — ведь и Миша говорит о том же самом.
— Точнее сказать, — поправил философ, — не о том же, а на ту же тему.
— С той только разницей, — вставил Лобачев, — что Ленин говорит об этом как о неизбежном, с целью трезвого учета этой неизбежности, учета и преодоления. Лопахин же говорит об этом как о неестественном, как о болезни общества, и потому его это пугает.
— Да, ребята, — сказал писатель. — Как-то мало у нас говорят на эту тему, совсем не говорят. А надо ведь говорить, Ленин говорил.
— Может, Алексей, ты и прав, — глухо сказал Лопахин, — может, меня действительно это пугает, у меня подорвано социальное мышление. Но почему печать наша закрывает на это глаза, ее что, тоже пугает?.. Как Никита толкует культ? Партия, по его толкованию, делала все правильно, а Сталин все нарушал, делал не так и то и другое, загонял в тюрьмы лучших людей государства. — Лопахин говорил быстро, слова его с шепелявостью были тяжелыми, но соскальзывали с языка легко и непринужденно, как соскальзывали карты с его пальцев.
— Ребята, а что в самом деле, Лопахин ведь прав, — сказала Светлана. — После войны мы поженились с Мишей и жили в общежитии. У нас появился ребенок. Комнату нам не могли дать. Стали снимать углы. Жили без прописки. Я до поздней ночи — пока не уснут хозяева — ходила с ребенком по улице, чтобы скрывать его от хозяев, — с ребенком никто не хотел сдавать комнату. Но обман наш раскрывался, нам приходилось проводить ночи на улицах, в скверах, на вокзалах.
— Ну ладно, не рыдай, — сказал Лопахин.
— А я и не рыдаю, — ответила Светлана со слезами на глазах.
— Да, накопилось всего по горло, — заключил писатель.
— Чего накопилось, истерики! — обозлился Лобачев. — Правильно сказал секретарь райкома. Паника перед обыкновенной жизнью. Это он про тебя сказал: социально подорванный. Как легко быть социально подорванным!
— Можно позавидовать твоему
— Опять Достоевский, опять книжные премудрости… Действительно, ты книжный человек, — махнул рукой Небыков.
Лопахин смотрел на Лобачева, не отводя глаз, и скороговоркой повторял:
— Говори, говори…
— Что тебе говорить? — вмешался Небыков. — Тебе философ прочитал Ленина? Прочитал. Тебе что, дураку, не хватает этого?
— Ну, говори, говори…
Писатель подошел к Лопахину, положил ему широкую ладонь на плечо:
— Скажу тебе, Миша, по-шахтерски. Жидковат оказался, жидковат. Вон и волос прет у тебя из ушей, и на носу растет — вроде бы порода, кряж. А на поверку — жидковат. Испугался жизни.
— Может быть, может быть, — как бы про себя бормотал Лопахин.
— Может быть, может быть, — повторил раздраженно Лобачев. — Ты уже не видишь ничего, кроме своих диких парадоксов… Культ культом, но этим ли одним жив народ? Ты много знаешь о гуманизме Достоевского, а чем твой народ жив сегодня, тебе известно? Тебе не приходит в голову, что книжной твоей мудростью не исчерпывается живой мир. Да и парадоксы. Кто тебя заставляет мириться с ними? Надо работать против парадоксов. Работать, не брюзжать и не ныть. Не надо ныть даже наукообразно… А вообще, ребята, в Сибирь его, в Сибирь!
Писатель добродушно рассмеялся. Пошли хохмы, смешки, шуточки. А Лопахину почему-то вспомнилось родное, его Мордовия, где он не был, кажется, с самого дня своего рождения.
Опять был февраль. Опять весна была где-то рядом — не только в небе, но и на земле. Может быть, еще не весна света, но уже весна снега.
В воскресенье утром в Москве было много солнца. Лобачев со своей Татьяной и своим Сашком возвращались с избирательного участка, где в честь выборов народных судей был открыт буфет, детская комната с хорошими игрушками и где без перерыва играла музыка — такая весенняя, приподнятая, что Алексею Петровичу захотелось немного походить под эту музыку строевым шагом. Избирательный участок размещался в школе. Школа уже осталась далеко позади, а в душе Лобачева и в душе Татьяны, а может быть, даже и у Сашеньки все еще гремела эта музыка, под которую Алексею Петровичу хотелось пройтись строевым шагом. Народ шел хорошо одетый, с легкими лицами, с улыбками и веселыми разговорами, то там, то здесь в глаза попадали красные полотнища, плакаты и лозунги. Красные флаги были водворены на свои специальные места в отвесных каменных берегах улиц. От всего этого и еще от разыгравшегося солнца было легко на душе и празднично, и Алексей Петрович и Татьяна, перебивая друг друга, с родительским увлечением объясняли своему Сашеньке все, что он видел сегодня на улицах и на избирательном участке.
У самого их дома, огромного, четырнадцатиэтажного, и тоже разукрашенного портретами и красными полотнищами, Лобачев издали еще увидел Федора Ивановича Пирогова, своего декана, который переехал сюда из старой трехкомнатной в новую четырехкомнатную квартиру. Декан шел с кем-то вдвоем и был, да, был навеселе — то ли в честь праздника, то ли по другому какому случаю. Кто-то, с кем он шел, держал Федора Ивановича под руку и неуверенно жестикулировал свободной рукой.
Хотя Алексей Петрович, как и всякий другой человек привык в праздники видеть на улицах подвыпивших людей, декан вызвал в нем ноющую, тоскливую жалость к себе. Праздничное настроение сразу смешалось с этой тоскливой жалостью, и в этих смешанных чувствах Алексей Петрович стороной, да подальше, обошел Федора Ивановича.