Мятежники
Шрифт:
Машенька тихо засмеялась – она с детства считала своего «кузена» глуповатым, излишне восторженным и болтливым.
Господин Мартынов был афеем, но не высказывал свои взгляды открыто, только близким людям и при доверительной беседе.
– Истину, друг мой, не стоит выкладывать на прилавок, как залежалый товар. Она должна хранится в тайне, под замком, как всякое сокровище… То, что известно всем – не может быть истинно… Взгляните на меня: я богат, возможно, я богаче многих, но где я храню свои деньги? Неужели вы думаете, что я стану держать
– Деньги украсть могут, а афеизм ваш никому не нужен. Что в нем проку? С Богом жить легче.
Они сидели у камина, в гостиной. По стеклам стекал бесконечный петербургский дождь. Синие сумерки незаметно сгустились до темноты. В этот день в доме Мартыновых не было гостей, они коротали вечер в своем кругу.
– Легче – не значит лучше… Вы слишком молоды…
– Да что у вас за присказка, – взорвался Мишель, – если я и молод, то сие пройдет… со временем.
– Молодость, друг мой – как болезнь врожденная – некоторые люди ею до смерти страдают, – Мартынов взглянул на Мишеля, улыбнулся насмешливо, – я и сам таков. Молодость – это болезнь, – повторил он и рассмеялся, – взгляните на меня, Мишель, я еще молод, быть может – не старше вас…
Мишель с сомнением оглядел грузную фигуру Мартынова, его поредевшие волосы, складки на лице, пожелтевшие от табака зубы. Хмыкнул.
– Да, внешне я старик, – Мартынов покорно склонил голову, – но сердце у меня – не старше вашего… Возраст сердца человеческого равен тому, когда в нем впервые зародилась любовь… Вы уже влюблялись, Мишель? Мари не считается: сие не любовь, а дань романтизму модному…
– Вы… знаете?
– Мари мне все давно рассказала. Даже стихи ваши показывала: она их хранит, как сувенир. Я не ревную, поверьте…
– Передайте ей – пусть сожжет! Дурные стихи.
– Согласен с вами: крайне дурные. Ну, так что, Мишель – я спросил вас – вы уже влюблялись всерьез?
– Да, – кивнул Мишель.
– В кого же?
– В Истомину!
Мартынов рассмеялся.
– Сие еще романтичнее, чем влюбленность в кузину! В счет не идет! Вы еще расскажите, мне, что вы в Государя влюблены – это все умозрительность одна, воображение… Послушайте меня, Мишель, – Мартынов наклонился к своему собеседнику, – любовь – это не восторг, не восхищение. Любовь – страдание, мука крестная, готовность стерпеть все и все вынести, все простить, все понять… Настоящей любовью любят не тех, кем свет восхищается – сие тщеславие и только, а тех, кто обществом отвергнут, тех, кого остальные презирают. Я такой любовью Мари люблю. Без меня она была ничем… Вы знаете, что я ее у вашего батюшки в карты выиграл?
– Нет…
– Так знайте: Мари – ваша сестра сводная. У батюшки вашего любовь случилась с одной приятной вдовушкой; только вот беда вышла – померла она родами… Ваш папенька, как человек благородный, сироту не оставил – взял к себе в дом… воспитанницей. Признайтесь, Мишель, вы Мари часто в детстве колотили? Просто так, с досады, оттого, что вам папенька подзатыльник отвесил или маменька лакомства не дала? – Мартынов испытующе взглянул
– Н-не помню, – только и сумел выдавить из себя Мишель, покраснев.
– А она – помнит прекрасно и все мне рассказала. Как вы ее за столом щипали украдкой, как убегали от нее, а она вас по всему парку искала, как ее секли розгой за ваши шалости… Ваше счастье, что вы тогда ребенком были, – Мартынов улыбнулся любезно и хищно, – я детей не бью. Вы бы у меня за все ее страдания расплатились… А так – мне вашего стыда и смущения довольно будет… Ну, полно вам глаза прятать, взгляните-ка на меня…
Мишель оторвал взгляд из узорного паркета, посмотрел господину Мартынову прямо в глаза. Взор его собеседника сиял торжеством, светился, прожигая Мишеля насквозь. Он вдруг почувствовал себя маленьким, пустым и ничтожным человеком, обреченным на скучную жизнь и полное забвение после смерти. Надо было что-то сказать, ответить хоть чем-то – пусть даже дерзостью…
– Да, мне сейчас стыдно за себя, – наконец вымолвил он, – но я тогда ребенком был, я всего понимать не мог. Но вы-то, Савва Михайлович, вы ведь все понимали, когда таких юнцов, как я в карты обыгрывали, наследство отцовское у них забирали, до самоубийства доводили! Говорите, что вы Машу в карты выиграли у батюшки – так ведь если она о сем узнает, – по лицу господина Мартынова пробежала тень, и Мишель почувствовал, что попал в точку, – если она узнает о сем, вам, пожалуй, еще стыднее, чем мне будет…
Мартынов криво усмехнулся, глаза его заметались, он сжал кулаки так, что кожа на костяшках побелела. Помолчал, овладел собой, только после этого вымолвил глухо и холодно:
– Вы далеко пойдете, молодой человек… Я надеюсь на скромность вашу…
В последующие дни господин Мартынов был холоден с Мишелем, почти не разговаривал с ним, но и наедине с Машей старался не оставлять. Он вдруг осунулся, постарел, как будто его терзала какая-то тайная забота. Улучив момент, когда Маша вышла из комнаты, Мишель решил объясниться.
– Поверьте мне, я вашей тайны не выдам, Савва Михайлович, – произнес он с жаром, схватив господина Мартынова за рукав, – что батюшка мой – охотник до женского пола я с детства знаю: ну а что вы Машу в карты выиграли… сие пустяки. Она за вами счастлива: вы ее любите, я вижу… Я бы давно забыл о разговоре нашем, если бы вы холодностью своею мне о нем не напоминали. Я к вам привязался – у меня здесь, в Петербурге, кроме вас родных людей нет… Я никому ничего не скажу: слово чести.
Господин Мартынов молча кивнул. Взглянул на длинные пальцы Мишеля:
– Музицировать любите?
– Да…
– Подарок вам хочу сделать…
Мартынов вышел из комнаты и спустя минут пять вернулся, держа в руках большой пестрый сверток странной формы. Бережно опустил его на стол, развернул узорчатую ткань.
– Вот. В знак примирения, так сказать… И чтобы вы о слове своем не забывали…
На ярком, варварской расцветки платке, лежала гитара.
Мишель бережно взял ее в руки, провел пальцем по натянутым струнам. Гитара откликнулась меланхолическим аккордом. Звук ее был нежен, но струны – жестки.