Мятежное хотение (Времена царствования Ивана Грозного)
Шрифт:
— Лукавишь, немец! Говорил я с Григорием Юрьевичем. Зелье твое дает, однако царице лучше не становится. Если царица умрет… станешь на голову короче.
— Государь, ваше величество, взгляни! — показал Шуберт осколок склянки. — Вот здесь было лекарство, эту посудину я подобрал на куче мусора.
Опять пауза. Снова Иван Васильевич размышлял.
— А чего пустую склянницу хранить? — пусто отозвался Иван и, повернувшись к врачевателю спиной, удалился.
Царица была в жару. Она бредила, исходила холодным потом, а в короткие
Послали за царем.
Он явился не сразу, а когда пришел, то на шее у него бояре не увидели великокняжеских барм.
Вся гордыня осталась за порогом. Ни к чему самоцветы, когда страдала душа. Терем был залит светом, и на лице у Анастасии можно было разглядеть каждую черточку. Ей было плохо.
— Запахните окна! — распорядился Иван. — Не время, чтобы настежь отворять.
Закрыли окна, прикрыли стекла черным бархатом. Солнце спряталось в траур. Глубокой скорбью на лице Ивана и ближних бояр легла тень.
— Государь, я говорил, что нужно давать лекарство! — стонал врачеватель. — В том, что произойдет, я не виноват! Цезарь, будь милостив, я сделал все, что мог! Я давал это лекарство австрийскому императору, английской королеве. Я имел за это орден от самого папы! Это лучшее лекарство, которое известно на сегодняшний день!
Иван Васильевич не слышал глупца Шуберта, не видел стоящих рядом бояр — перед ним было желтое, измученное неведомой болезнью лицо жены. Кто-то из ближних рынд подтолкнул лекаря и вывел его вон.
Иван горевал, не стыдясь слез. Рожденный царем и не склонившийся в жизни ни перед кем, сейчас Иван стоял на коленях перед умирающей Анастасией.
— Что же ты делаешь, Господи? Почему единственную радость отнять хочешь? За что же, Господи, ты меня так сурово караешь?! Или, может быть, я мало молился и строил храмов?! Или мало я горя изведал с малолетства, оставшись без отца и без матери? — Глядя на царя, не могли удержать слез и бояре. Они уже простили ему беспричинные опалы, крутой нрав. Иван каялся искренне, кусал сжатые кулаки, растирал по щекам слезы, и было понятно, что поднимется он совсем другим. — Настрадался я! Так почему же детям моим такая участь — остаться без матери! Господи, сотвори чудо, сделай так, чтобы царица выздоровела.
Вместе со всеми у постели Анастасии стоял Петр Шуйский. Он скорбел вместе со всеми боярами: перекрестился на огромный крест, висевший в голове у царицы, и приложил рукав к глазам. В тени прятался Василий Захаров. Перед ним на столе горшочек с чернилами и перо: мало ли чего Анастасия захочет? Может, духовную писать придется. Макнул думный дьяк перо в киноварь и вывел красным: «Царица Анастасия Романовна в духовной своей повелела…»
Повернувшись к боярам, горько выдохнул:
— Беда-то какая!
Для всего двора было ясно, что смерть уже накрыла Анастасию простыней и ждет того часа, когда царь наконец выплачет свое горе, чтобы забрать ее с собой.
— Господи,
Царицу часто рвало, и одна из сенных девок, стоявшая рядом, тотчас вытирала Анастасии полотенцем испачканный рот. Иногда она открывала глаза и подзывала Ивана.
— Детишек береги, — шептала Анастасия.
А костлявая с косой уже затягивала из простыней на шее у Анастасии тугой узел. Захрипела царица и преставилась.
Анастасию Романовну похоронили перед первым Спасом, когда уже пасечники выламывали в ульях соты, и повсюду в округе стоял медвяный дух. Он смешивался с ладаном и щипал глотку, да так, что накатывалась слеза.
Иван шел за гробом и рвал на себе волосья. Осиротелый. Потерянный. Вдовец! Никто из бояр не смел приблизиться к самодержцу, чтобы поддержать его под руки, горе было настолько велико, что рядом с царем уже ни для кого не оставалось места.
Уныло тянулась панихида. В соборе ярко горели пудовые свечи. Народ заполнил все улицы и переулки. Собор тонул в многоголосье и уже давно не мог вместить желающих.
Обещала быть богатой милостыня.
Гулко гудел колокол, и множество рук, подчиняясь неведомой команде, тянулось ко лбу и осеняло себя знамением.
— Царь-то все мечется, — пробежал слушок по толпе.
— Волосья на себе рвет.
— Совсем обезумел.
— Негоже в таком возрасте во вдовстве пропадать. Ох, негоже!
Вместе со всеми у собора стоял Циклоп Гордей. Он мало чем отличался от большинства собравшихся, правда, ростом повыше и плечи поширше, чем у иных. Перекрестился разбойник на крест, посмотрел по сторонам, а потом повернулся к стоящему рядом монаху с рваными ноздрями и обронил невзначай:
— Пускай ближе к собору подходят. Вот где деньги! Там и милостыня побольше и вельможи познатнее. Вот где кошели обрезать можно, а в такой толчее разве доищутся! И чтобы ни единого гривна себе не взяли, все на братию потом поделим.
— А если бродяги Яшки Хромого встретятся?
— Деньги у них отбирать, а самих нечестивцев лупить нещадно! Нечего по нашей вотчине рыскать. У них посады и слободы имеются, вот пускай с них и взыскивают! И не робеть! — напутствовал тать. — Боярам сейчас не до нас, а такой день, как нынешний, не скоро придет.
Гордей усмехнулся, подумав о том, что в этот день многие из царских вельмож не досчитаются своих червонцев. Этот день должен быть испытанием для многих бродяг, которые «делом» должны будут заслужить право быть принятыми в братию Гордея. А позднее, когда город оденется во мрак, при свете огромного кострища новые обитатели Городской башни будут давать на верность клятву Циклопу Гордею: знаменитый тать поднимет каждого бродягу с колен, поцелует в лоб и даст кличку, с которой ему жить дальше.