Н А Бугров
Шрифт:
– Извини, брат!
– сказал Бугров.
– Нет у меня времени конторой заниматься, лишняя она обуза мне. У меня контора вся тут.
И, усмехаясь, он хлопнул себя ладонью по карману и по лбу.
Я часто встречал этого человека на торговых улицах города: большой, грузный, в длинном сюртуке, похожем ни поддевку, в ярко начищенных сапогах и в суконном картузе, он шёл тяжёлой походкой, засунув руки в карманы, шёл встречу людям, как будто не видя их, а они уступали дорогу ему не только с уважением, но почти со страхом. На его красноватых скулах бессильно разрослась серенькая бородка мордвина, прямые, редкие волосы её, не скрывая маленьких
Каждый раз, встречая Бугрова, я испытывал волнующее, двойственное чувство - напряжённое любопытство сочеталось в нём с инстинктивною враждой. Почти всегда я принуждал себя вспоминать "добрые дела" этого человека, и всегда являлась у меня мысль:
"Странно, что в одном и том же городе, на узенькой полоске земли могут встречаться люди столь решительно чуждые друг другу, как чужды я и этот "воротило".
Мне сообщили, что будто, прочитав мою книжку "Фома Гордеев", Бугров оценил меня так:
– Это - вредный сочинитель, книжка против нашего сословия написана. Таких - в Сибирь ссылать, подальше, на самый край...
Но моя вражда к Бугрову возникла за несколько лет раньше этой оценки; её воспитал ряд таких фактов: человек этот брал у бедняков родителей дочь, жил с нею, пока она не надоедала ему, а потом выдавал её замуж за одного из сотен своих служащих или рабочих, снабжая приданым в три, пять тысяч рублей, и обязательно строил молодожёнам маленький, в три окна, домик, ярко окрашенный, крытый железом. В Сейме, где у Бугрова была огромная паровая мельница, такие домики торчали на всех улицах. Новенькие, уютные, с цветами и кисейными занавесками на окнах, с зелёными или голубыми ставнями, они нахально дразнили людей яркостью своих красок и как бы нарочито подчёркнутым однообразием форм. Вероятно, эти домики, возбуждая воображение и жадность, очень способствовали развитию торговли девичьим телом.
Забава миллионера была широко известна, - на окраинах города и в деревнях девицы и парни распевали унылую песню:
Наверно, ты Бугрова любишь,
Бугрову сердце отдала;
Бугрову ты верна не будешь,
А мне - по гроб страдать дала!
На одной из таких "испробованных девиц" женился мой знакомый машинист, тридцатилетний вдовец, охотник по птице и птицелов, автор очень хорошего рассказа о жизни пернатых хищников, напечатанного, кажется, в журнале "Природа и охота".
Хороший, честный человек, он так объяснял мотивы женитьбы:
– Жалко девушку, обижена, а - хорошая девушка! Не скрою: за ней четыре тысячи приданого и домик. Это - меня подкупает. Буду жить тихо, учиться начну, писать...
Через несколько месяцев он начал пить, а на масленице был избит в пьяной драке и вскоре помер. Незадолго перед этим он прислал мне рукопись рассказа о хитростях лисы в её охоте за лесной птицей, - помню, рассказ был начат так:
"Ярко и празднично одет осенний лес, а дышит он унынием и гнилью".
Ко мне пришла женщина, возбуждённая почти до безумия,
Я пошёл к чудаковатому богачу Митрофану Рукавишникову; этот маленький, горбатый человечек жил, - как Дезэссент, герой романа Гюйсманса, выдуманной жизнью, считая её очень утончённой и красивой: он ложился спать утром, вставал вечером, к нему ночами приходили друзья: директор гимназии, учитель института благородных девиц, чиновник ведомства уделов, они всю ночь пили, ели, играли в карты, а иногда, приглашая местных красавиц "свободной жизни", устраивали маленькие оргии.
В полумраке кабинета, тесно уставленного мебелью из рога техасских быков, в глубоком кресле, сидел, окутав ноги пледом, горбун с лицом подростка; испуганно глядя на меня тёмными глазами, он молча выслушал просьбу дать мне денег взаём и молча протянул двадцать пять рублей. Мне было нужно в сорок раз больше. Я молча ушёл.
Дня три бегал по городу, отыскивая деньги, и, случайно встретив Зарубина, спросил: не поможет ли он мне?
– А ты проси у Бугрова, этот даст! Едем к нему, он на бирже в сей час!
Поехали. В шумной толпе купечества я тотчас увидал крупную фигуру Бугрова, он стоял, прислонясь спиною к стене, его теснила толпа возбуждённых людей и вперебой кричала что-то, а он изредка, спокойно и лениво говорил:
– Нет.
И слово это в его устах напоминало возглас "цыц!", которым укрощают лай надоевших собак.
– Вот - самый этот Горький, - сказал Зарубин, бесцеремонно растолкав купечество.
С лица, измятого старостью, на меня недоверчиво и скользко взглянули маленькие, усталые глазки, веко одного из них было парализовано и отвисло, обнажая белок, расписанный красными жилками, из угла глаза, от переносицы, непрерывно стекала слеза. Зрачки показались мне мутными, но вдруг в них вспыхнули зелёненькие искры, осветив на секунду это мордовское лицо умильной усмешкой. И, пожимая руку мою пухлой, но крепкой рукою, Бугров сказал:
– Честь городу нашему... Чайку попить не желаете ли со мною?
В "Биржевой" гостинице, где всё пред ним склонилось до земли и даже канарейки на окнах почтительно перестали петь, - Бугров крепко сел на стул, спросив официанта:
– Чайку, брат, дашь?
Зарубина остановил какой-то толстый, красноносый человек с солдатскими усами, старик кричал на него:
– Полиции - боишься, а совести - не боишься!
– Всё воюет языком неуёмным старец наш, - сказал Бугров, вздыхая, отёр слезу с лица синим платком и, проткнув меня острыми лучами глаз, спросил:
– Слыхал я, что самоуком дошли вы до мастерства вашего, минуя школы и гимназии? Так. Городу нашему лестно. И будто бедность большую испытать пришлось? И в ночлежном доме моём живали?
Я сказал, что, будучи мальчишкой, мне случалось по пятницам бывать у него на дворе, - в этот день он, в "поминок" по отце, давал нищим по два фунта пшеничного хлеба и по серебряному гривеннику.
– Это ничего не доказует, - сказал он, двигая серенькими волосами редких бровей.
– За гривенником и не бедные люди приходили от жадности своей. А вот что в ночлежном жили вы, - это мне слишком удивительно. Потому что я привык думать: из этого дома, как из омута, никуда нет путей.