Н.А.Львов
Шрифт:
По пути утверждения русского народного стиля Львов пошел и в своей неоконченной поэме «Добрыня, богатырская песня». Она написана белым тоническим стихом. Львов был убежден, что этот «размер» свойствен русскому, национальному стиху.
«И ничто в лесу не шелохнется;
Гул шагов моих мне наводит страх -
О темна, темна ночь осенняя!»
Он обращается к Русскому духу, неразлучному другу прадедов: «Звонкий голос твой гонит горе прочь! Покажися мне!» Богатырский дух русских витязей появляется и грозно вопрошает поэта:
«О!
Да не время, нет - не пора теперь.
Недосуг с тобой прохлаждатися,
Было время мне... но теперь не то -
Как носился я каленой стрелой
С поля чистого во высок терем.
...А теперь кому, где я надобен?»
Русский дух скорбит смертельно: былые дружеские связи, справедливое решение дел в суде, правда в словах - все это вытеснено: карты, табак, роскошь, шинки, «обезьяны на сворочке», шаркающие «разнополые прынтики с мельницы». Русский дух в деревню ушел,
«Поселился жить в чистом воздухе
Посреди поля с православными.
Я прижал к сердцу землю Русскую
И пашу ее припеваючи».
Покидая поэта, Русский дух оставляет ему некрашеный смычок и «гудок нестроеной» («род скрипки без выемок по бокам ... о трех струнах»). Но автор в обращении с ними бессилен, беспомощен!
– «задерябил на чужой лад, как телега немазана» - и с отчаянья взывает к древним скоморохам: «люди добрые!., научите, кому мне петь и кому поклонитися; кто мне будет подтягивать?» Нет для него спутников. Он смотрит вокруг и товарищам, «запечатавшим уста», говорит:
«На хореях вы подмостилися.
Без екзаметра, как босой ногой,
Вам своей стопой больно выступить.
Нет, приятели! в языке нашем
Много нужных слов поместить нельзя
В иноземные рамки тесные.
Анапесты, Спондеи, Дактили
Не аршином нашим меряны,
Не по свойству слова Русского
Были за морем заказаны.
И глагол Славян обильнейший
Звучной, сильной, плавной, значущий,
Чтоб в заморскую рамку втискаться,
Принужден ежом жаться, корчиться...»
Первая глава «Добрыпи...» заканчивается появлением поэта у городских ворот славного Киева.
«Что в тебе такое деется?
Пыль столбом, коромыслом дым,
В улицах теснятся,
В полуночь не спят.
На горах огни, па полях шатры,
Разные народы
Кашу разную варят».
Увлечение русским песенным стихосложением захватило весь львовский кружок. По этому поводу Державин писал о Львове в «Объяснениях...»: «Он особенно любил русское природное стихотворство, сам писал стихи тем метром», отмечая, что в этом «простонародном вкусе был неподражаем».
Начиная с осени 1793 года несчастья в личной жизни одно за другим опять посыпались на голову Львова. 28 октября родилась вторая
«Двадцать градусов мороза,
Я в горячке третий день...»
Весь тон стихотворения, легкий, остроумный, никак не отражает ни тяжелого состояния, ни мрачных мыслей об ухудшении зрения, ни тревоги за серьезную болезнь жены. Дашенька, ее сестра, в конце послания приписала: «Сам стихотворец лежит в растяжку, диктует из темного угла и руки не прикладывает. Дарья Дьякова»84.
В апреле 1794 года у Львова произошла жестокая ссора с влиятельным членом Коллегии иностранных дел А. И. Морковым, ставленником Зубова, о чем в письме С. Р. Воронцову подробно сообщил П. В. Завадовский: Львов на званом обеде у графини Браницкой рассказывал за столом о курьезном замечании князя Репнина по поводу его исполнения с посланником в Вене, скрипачом, графом Андреем Разумовским, какой-то сонаты дуэтом. Морков грубо прервал рассказ заявлением, что Львов все врет, как и всегда, что его будто бы «тут не было». Львов, разумеется, ответил. Спор разрастался. Через шесть дней при встрече с Морковым за обедом у Анны Никитичны Нарышкиной Львов в присутствии общества хлестко и беспощадно, со свойственным ему остроумием отчитал Моркова так, что тот немедленно вышел и помчался к Зубову жаловаться. Зубов вызвал Львова к себе. Тот приехал и при Зубове, «вымыв голову» Моркову, с честью вышел из положения.
Хотя Морков становился очень влиятельным, все это было, в сущности, пустяки. Хуже оказалось другое: Львов сломал руку и потерял возможность рисовать и даже писать.
«Вот какой черный на меня год пришел, мой милостивый граф!
– диктует он 19 июня 1794 года С. Р. Воронцову, - переломил руку, шесть месяцев глазами страдал, и теперь еще худо могу ими работать, а наконец, всего хуже, я чуть было не потерял Марью Алексеевну, которая после родов имела прежестокую горячку и теперь еще из постели не вышла. ... Физика моя совсем разрушилась... и я 10-ти лет в один год состарился. Когда Марья Алексеевна будет в состоянии выехать, то советуют мне вывезть ее в деревню, куда я и намерен проситься»85.
Ему удалось осуществить свое намерение, и в июле он был уже в своих Черенчицах. Мария Алексеевна болела послеродовым нервнопсихическим расстройством. Львов тщательно скрывал заболевание жены даже от близких.
Державин тем временем, разгневанный стычками с сановниками высшего ранга на бестолковых и суматошных заседаниях сената, заканчивал последние обличительные строфы сатирического стихотворения «Вельможа»:
«Вельможу должно составлять
Ум здравый, сердце просвещенно,
Собой пример он должен дать,
Что звание его священно...»
Меж тем вместо «пользы, славы и чести» любой сановник озабочен только личным покоем, жизнью для себя одного, отрицанием совести и стыда - «нет добродетели! нет бога!» Вельможа проводит дни свои среди вкуснейших яств, за бокалом вина, чашкой густого кофе, «средь игр, средь праздности и неги», в то время как его ожидают в передней вдовы с мольбой о пособии, военачальники, поседевшие в битвах, толпа кредиторов. Никого не щадил Державин в этих стихах - современники безошибочно узнавали в них портреты Зубова, Потемкина, недавнего фаворита графа Завадовского, Самойлова, Безбородко... «Се глыба грязи позлащенной» - так называл Державин «властителей мира» и бросал им в лицо жестокие и даже грубые прозвища, ставшие тут же крылатыми: «Осел останется ослом, хотя осыпь его звездами».