На арене со львами
Шрифт:
Они долго молчали, а потом Морган сказал:
— Ладно, теперь буду спокоен.
— Не будешь, насколько я тебя знаю, ты не можешь.
Он взял ее за руку.
— Зато могу кое-что другое.
Стоя рядом с Данном возле чугунной ограды, пристально глядя поверх холмика, заслонявшего гроб Андерсона, на крепкие обнаженные руки Кэти, руки, которые так часто замыкали его в любовных цепях, Морган не мог с уверенностью сказать, вспомнилась ли ему сейчас одна ночь или же сразу многие. А было их много, посвященных любви и бесконечным разговорам. Иногда Моргану казалось, что он всю свою жизнь только и занимался любовью да разговорами, трудно было отличать тела и слова, отличать тела от слов, трепет обладания и несмолкаемый объясняющий
«…и потому не убоимся,— говорил священник, и Морган невольно вслушивался,— хотя бы поколебалась земля и горы двинулись в сердце морей. Пусть шумят, вздымаются воды их, трясутся горы…»
Данн шевельнулся рядом; Морган поглядел на него, увидел тощую шею и твердую челюсть. Данн, разумеется, отлично умел — и, разумеется, сейчас сумел бы еще лучше — безошибочно определить, что кандидат «не вытянет», что у него не хватит силенок, решимости или чего-то там еще; его нюх — достаточное к тому основание, ему незачем прибегать к посредничеству слов. Что это именно так, никогда не сомневался даже сам Андерсон; Данн сказал Кэти, что это так; Морган много лет прикидывал, так ли это, раскидывал умом то так, то сяк и еще по-иному, словно какой-то замысловатый кусок из загадочной картинки. Но кусок этот упорно не укладывался в картину известных ему сведений и сделанных им умозаключений. В том, что касалось Данна — укладывался, а вот не укладывался в том, что касалось Ханта Андерсона.
«Превознесен буду среди народов и превознесен буду на земле…»
Вот и Андерсон вообще-то стремился к тому же, подумал Морган, услышав эти слова. Просто в каждом человеке я хочу раскрыть не худшее, а лучшее, сказал он когда-то, стоя возле того места, где лежало сейчас его долговязое тело, укрытое свинцом и американским флагом. Метил он высоко, и, несомненно, истоки его поражения заключались уже в самой цели, которую он перед собой поставил.
Морган издали увидел, как Зеб Ванс вытянул шею — костлявую, стариковскую шею, так как сидевший перед ним толстый сенатор со Среднего Запада все заслонил, столь истово подавшись вперед, словно боялся угодить в геенну огненную, если пропустит хоть слово. Зеб Ванс, подумал Морган, глядя на старика, ни на свой ни на чужой счет никогда не мнил ничего такого, что возомнил о себе Андерсон; Зеб был опытнее — очень уж хорошо разбирался он в людях и, возможно, очень уж хорошо знал самого себя. И все же он сидит сейчас, ерзая на стуле, после того, как проехал в адскую жару половину штата,— такого не только требовать, но даже ожидать никто не мог от старика,— дабы попасть на похороны человека, занявшего его место в сенате.
Увидев из комнаты Андерсона, как Зеб Ванс, тяжело топая, взбирается по ступенькам, Мэтт Грант и Морган выбежали на крыльцо; старик опирался на трость, но выглядел крепче и держался прямее, чем Миллвуд Барлоу, как всегда, шедший за ним по пятам. Негр в шоферской кепке стоял рядом, готовый помочь.
— Здорово, Мэтт, ты что-то постарел,— сказал Зеб Ванс,— А где вдова?
— Зато вы раз от разу все молодеете.— Мэтт по-медвежьи облапил старика.— Я вас немедленно к ней провожу.
Зеб Ваис увидел Моргана, и глаза его сверкнули.
— Пес буду, коли это не наш король репортеров. Миллвуд, глянь-ка, кто здесь. Как давно мы в последний раз видели этого следопыта?
Миллвуд неуверенно вглядывался в Моргана, наверно, сразу его не узнал. Зеб Ванс, высвободившись из мощных объятий Мэтта, протянул Моргану руку —она по-прежнему была огромна, хоть и похудела.
— Сенатор,— Морган крепко стиснул ему руку,— это было так давно, черт знает как давно.
Его голос,
— Жарко здесь, я пойду,— сказал Миллвуд и, обойдя их, вошел в дом.
— У Миллвуда, заруби себе на носу,— сказал Зеб Ванс,— добрейшее сердце, хотя христианскими добродетелями он, может, и не обладает.
— Например, умением прощать и забывать?
— Ну, уж прощать-то Миллвуд умеет, будь здоров, вот только забывать никак не выучится. Миллвуд, как покойница мисс Перл, не умеет забывать обид, хоть тресни. Мэтт, пес меня заешь, если я думал когда-нибудь, что мне придется хоронить сынка Старого Зубра, а не ему меня.
— Да, это всегда неожиданно,— изрек Мэтт подобающе скорбным тоном.— Но в последнее время он был не совсем… как бы это сказать… он…
— Говорят, сильно зашибал. Я, кстати, тоже этим грешил, да и сейчас случается, по, видно, то, что сходит с рук одним, другим — не сходит.
— Вообще-то, сенатор,— Мэтт откашлялся,— он умер от сердечного приступа.
— Я вот что хочу вдове сказать: хоть я и не был с ним знаком так хорошо, как мне бы хотелось, но когда пришла пора, я поддержал его от всей души. Он был не то, что его папенька, славный он был малый. Мэтт, я надеюсь, двум старым сморчкам не придется слишком усердно шарить по тайникам этого шикарного дома в поисках чего-нибудь живительного.
— Вам совсем не придется здесь шарить,— сказал Мэтт.— Идите за мной, только и всего.
Прежде чем за ними закрылась сетчатая дверь, Зеб Ванс успел окинуть Моргана еще одним взглядом; если б не трость и не морщины на шее, старик выглядел бы почти так же, как в былые годы. Седые волосы не поредели, копной спадали на лоб; и свои широкие ступни крестьянина он все так же твердо ставил при ходьбе, словно столбы вбивал. Моргану на мгновение показалось, что он оглядывается в прошлое не столько на Зеба Ванса, сколько на самого себя, на прежнего Моргана.
— Вот я, поверишь ли, дружище, отродясь ни на кого не таил зла. А ты-то как?
— Да как всегда,— ответил Морган.— Вперед и выше.
Зеб Ванс притворил дверь; его смутно маячивший за сеткой двери силуэт двинулся прочь.
— Вперед и выше, но никак не дальше этого предела,— услышал Морган голос старика.
«…и как мы носили образ земного,— произносил священник четким голосом, которому свободно внимала масса,— так носить будем образ небесного».
Морган ненадолго прислушался, стараясь удержать под спудом трепет, который пробуждали в нем речения времен короля Иакова и гулкие ритмы старинных гимнов. Ничто не оживляло в памяти так явственно, как они, безоблачное, бесконечное лето, светлый, упорядоченный мир юности: церковь, сложенная из красного кирпича; строгий класс воскресной школы; скучившийся под громогласным органом хор — ни сомнений, ни вопросов не возникало, они не были дозволены и нужны,— мир этот расстилался перед ним, простой, безмятежный и ясный, как заповеди Моисеевы: Да не будет у тебя других богов пред лицом моим, не убий, не укради, не возжелай, не возжелай, не возжелай… Стихи из Библии, гимны, орган, как всегда, возвратили его к далекому и быстротечному миру юности, открыли его взгляду давнее, знакомое видение, мучительно пронизывающее чувство,— и все же он прислушался на время, пораженный догадкой, что текст выбрал кто-то, хорошо знавший Андерсона.
«Не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе, ибо вострубим, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся».
Даже Андерсон не пожелал бы большего. Он только одного хотел, не быть подверженным тлену, подумал Морган, и, возможно, когда это желание впервые появилось у него, оно не показалось ему чрезмерным. Морган расправил затекшие плечи и увидел вдали, у подножия холма направлявшегося к кладбищу человека.
«…где твое жало? Смерть, где твоя победа?»