На чужбине
Шрифт:
В том же возрасте как сын губернатора я причинил отцу неприятность как губернатору, которая чуть не испортила его отношений с прямым начальником Столыпиным, председателем Совета министров и министром внутренних дел. Решающую роль сыграло в этом следующее обстоятельство: по тогдашней моде меня одевали девочкой, а я не мог дождаться дня, когда мне наконец разрешат натянуть на себя брюки.
Виленский православный архиепископ Никандр был, как говорится, "на ножах" с моими родителями. Отца он обвинял в "излишней мягкости" к евреям и недостаточной заботе об утверждении православия, а мать — в том, что она в каком-то польском обществе разговаривала по-польски… Это был тупой и злобный черносотенец. Он подробно
Меня тщательно обучили, как чадо подходить под архиерейское благословение, сложив руки ладонями кверху, как надо величать архипастыря, вообще как вести себя с ним.
Свидание происходило в большом кабинете отца. Вскоре меня туда вызвали. Как сейчас помню всю картину. Мать, отец и Никандр сидели на диване. На всех лицах была улыбка — видно, беседа протекала вполне мирно. Я подошел к седобородому человеку в черной рясе, принял по всем правилам благословение, и он, очевидно довольный моим смиренным видом, погладил меня по голове и сказал ласково:
— Хороший мальчик, хороший. Но вот объясни ты мне, почему ты такой большой, а еще в юбке?
Не помня себя, я сердито взглянул на него и проговорил сквозь слезы:
— А ты-то сам тоже в юбке!
На лицах моих родителей выразилось смущение. Никандр посмотрел на меня сурово. Меня тотчас же увели.
Бранили меня долго, даже выпороли. Как мне говорили впоследствии, архиепископ, очевидно совершенно лишенный юмора человек, упрекнул родителей за мою дерзость, добавив, что все сие очень знаменательно и прискорбно. Вскоре, к неудовольствию Столыпина, он снова стал доносить на моих родителей в Синод, причем, как стало известно отцу, к прежним своим обвинениям присовокуплял еще новое: они, мол, воспитывают своих детей в духе свободомыслия и неуважения к высшим представителям православной церкви….
Я часто слышал за утренним кофе разговоры родителей о сложности местной обстановки. Кого, например, пригласить завтракать вместе с губернским предводителем (важным поляком и вдобавок первым чином двора)? Такого-то генерала лучшее не звать (он дурно говорит по-французски), но как сделать так, чтобы он не обиделся? Какую любезность оказать местному богачу, банкиру Бунимовичу? На бал его пригласить нельзя, он сам это понимает: еврей "немыслим" на балу у губернатора. Ну, а на небольшой обед с двумя-тремя важными губернскими чиновниками? Удобно это или неудобно? Как внушить директору гимназии, что он перебарщивает, систематически проваливая "инородцев"? Он ведь связан с "Союзом русского народа" и, если наступить ему на ногу, непременно пошлет донос… Что ответить вдовствующей императрице, когда она вновь будет спрашивать о часовне?
Все это были деликатнейшие проблемы, в разрешении которых и сказывалось губернаторское искусство. Последняя (касающаяся часовни) требует особого объяснения.
В начале столетия, при другом еще губернаторе, поезд, в котором Мария Федоровна "изволила следовать" к границе, вынужден был остановиться в пути из-за какой-то неисправности. Дело было летом, Марии Федоровне захотелось подышать свежим воздухом, она вышла из вагона, погуляла немного по лужайке и даже сорвала несколько цветков. Какие-то местные батюшки да исправники крайне обрадовались этому незначительному событию: громогласно объявили, что, раз царица осчастливила своей августейшей поступью эту лужайку, на ней нужно срочно воздвигнуть часовню. Немедленно приступили к сбору средств и оповестили о своем почине высшее петербургское начальство. Мария Федоровна
Десятки тысяч людей жили в Вильне в ужасающей нужде. Но что в рамках существовавших установлений можно было сделать, кроме помощи одному-другому? А потому, предоставляя моей матери заниматься благотворительностью, отец предпочитал видеть в этой нужде нечто закономерное, неизбежное: "Так ведь всегда было и будет!.."
Впрочем, в одном вопросе, касавшемся благоустройства самого города, моя мать старалась добиться от отца коренного улучшения. Дело шло о замене допотопной виленской конки трамваем. Городские гласные одобрили смету, но отец отказался ее утвердить. Как-то раз я услышал объяснение по этому поводу между родителями.
Почему ты упорствуешь? — спрашивала моя мать. — За границей и в меньших городах — трамвай…
— А потому, — отвечал отец, — что боюсь вводить моих подчиненных в соблазн! Когда соберут деньги, кто-нибудь непременно их свистнет, Будет то же, что с часовней государыни.
Так Вильна и осталась при отце без трамвая.
Мне было тринадцать лет, когда меня отдали в Александровский лицей.
В этих очерках я не излагаю всей своей жизни, выбирая лишь то, что, на мой взгляд, наиболее характерно. Скажу только, что к этому времени я уже несколько раз побывал за границей, проучился два года в петербургской школе, где все преподавание велось по-немецки, много занимался с гувернантками и гувернерами и в результате владел французским, как русским, хорошо говорил по-немецки и прилично по-английски.
Младший класс лицея соответствовал четвертому классу гимназии. Мы, поступающие, имели о лицее представление как об учебном заведении с особыми традициями. Но каковы эти традиции, не все еще знали. На вступительном экзамене произошел знаменательный случай.
Мы сидели за письменной работой. Присутствовал сам директор — генерал-лейтенант Шильдер, в прошлом строгий командир Семеновского полка. В науках он мало смыслил, зато ревностно охранял традиции, порядок и дисциплину; все замирало в классах, как только раздавался звон его шпор. В этот день мы видели его впервые, но уже слышали, что он вспыльчив и часто бывает строг. Вдруг один из экзаменующихся поднял руку. Шильдер взглянул на него удивленно.
— Что такое? — спросил он, поморщившись.
Мальчик поднялся с места и, видимо, смущенный, но твердо уверенный в своей правоте, запинаясь, объявил, что не может вовремя справиться с заданием, так как сосед запачкав чернилами его тетрадь.
Многие из нас переглянулись неодобрительно. В зале стояла гробовая тишина. И вот в этой тишине прозвучал резкий голос генерала:
— Выйдите вон!
Мальчик густо покраснел, опустил голову и покинул класс.
Никакого замечания соседу его не последовало.
Так сразу же на вступительном экзамене директор указал нам, еще не надевшим лицейскую форму, что воспитанники лицея обязаны проявлять не только прилежание, но и неукоснительно соблюдать лицейские традиции.
В чем же заключались эти традиции? И прежде всего, что представлял собой сам лицей?
Императорский Александровский лицей помещался в Петербурге на Каменноостровском (ныне Кировском) проспекте на углу нынешней улицы Скороходова, в большом здании с садом, воздвигнутом в конце XVIII столетия. Туда он был переведен в 1843 году из Царского села.