На чужбине
Шрифт:
— Не думаю… Я ведь не из фаворитов Григория Ефимовича, — отвечал тот с деланной улыбкой.
— Но так дальше продолжаться не может, — возражал генерал. — С этим прохвостом будет скоро покончено.
— Дай-то бог, дай-то бог! Пора!
Затем оба сделали вид, что интересуются моим здоровьем, и заговорили с моей матерью о другом.
Этот Григории Ефимович, которого старый боевой генерал называл прохвостом, с чем, очевидно, соглашался его собеседник, царский статс-секретарь, был Распутин, фаворит царя и царицы. Опять сенсационный характер таких речей (и в таких устах!) поразил меня. Кажется, именно после этого разговора у меня проявился острый интерес к политике.
Вскоре
После Вильны отец занимал ряд довольно значительных постов: был директором департамента государственных имуществ, затем товарищем главноуправляющего высоким учреждением, именуемым "Собственной его величества канцелярией по принятию прошений, на высочайшее имя приносимых" (эта должность по рангу соответствовала товарищу министра и давала право на личный доклад царю). В начале войны, когда царское правительство решило ухаживать за поляками, он отправился в Варшаву в качестве помощника генерал-губернатора по гражданской части, а позднее вступил в полное управление всеми польскими губерниями, но это уже не имело особого значения, так как там были немцы… Фактически отец оказался не у дел, считал, что это несправедливо, и приписывал заминку в своей карьере враждебному отношению все того же Распутина и распутинцев.
В это время приехал к нему совершенно неожиданно некий архимандрит от имени петроградского митрополита, пресловутого Питирима. Архимандрит заявил, что Питирим очень хотел бы видеть отца на посту обер-прокурора Синода, то есть министра по делам православной церкви. Если он даст согласие, то митрополит будет настаивать на его назначении перед лицом, от которого это фактически зависит. Ответ желательно получить немедленно, так как лицо это "будет завтра же у владыки".
Предложение Питирима сулило назначение на один из самых высоких постов в государстве. Но отец отвечал уклончиво. Его удивили как самая форма предложения, так и неожиданная благосклонность к нему митрополита. Отец был близок к Кривошеину и прочим опальным сановникам, порицавшим "распутинскую политику". Между тем Питирим считался одним из главных ее проводников. Не было ли тут какого-то сложного маневра с его стороны?
Отец заявил архимандриту, что даст ответ лишь на официальное предложение.
Такового предложения не последовало. Очевидно, лицо, которое ждал Питирим, высказалось против кандидатуры отца. Кто же был этот таинственный человек, от которого зависели министерские назначения? Вскоре знакомый отца, занимавший в Синоде значительное положение, рассказал ему, что как раз в указанный день Питирим принимал у себя Распутина.
Теперь в нашем доме только и говорили об этих делах. Я стал зачитываться газетами: "Как интересно! Как поразительно!" — думалось мне. Не я один, многие мои сверстники из того же круга развились раньше времени (хотя и односторонне), наслушавшись вокруг себя тревожных речей с постоянными присказками и возгласами: "Куда мы идем?!.. Это неслыханно!.. Так продолжаться не может!"
Словно дело шло об авантюрном романе, мы жадно следили за развитием событий, но сущность их совершенно ускользала от нас.
С осени 1916 года весь лицей охватила лихорадка. Но прежде чем говорить об этом, расскажу об одном событии, происшедшем в его жизни.
Над директором лицея стоял попечитель, обязательно бывший лицеист. На место умершего бывшего министра Ермолова был назначен на эту должность граф Коковцов, бывший премьер.
Коковцова я часто встречал впоследствии в Париже, где он стал директором банка, не раз беседовал с ним. Это был в некотором отношении типичнейший Каренин: всю жизнь проработав в сферах служебных,
По случаю первого приезда нового попечителя все классы были выстроены в актовом зале, по обе стороны портрета Александра I, "кочующего деспота" и "плешивого щеголя", которому Пушкин все же готов был простить многое за две памятные удачи: "он взял Париж, он основал лицей".
Хоть Коковцов был совсем малого роста, он всегда производил впечатление своей важностью — такая уж у него выработалась осанка. Холеный, медлительный в движениях, напыщенный. Говорил он нам чуть ли не целый час. Мы стояли навытяжку. В середине речи что-то дрогнуло в строю — это подхватили лицеиста, с которым сделалось дурно. Через десять, минут опять: вынесли второго. А Коковцов все говорил, причем темой его давно уже был не лицей, а он сам и его неусыпная деятельность.
Горемыкиными и Коковцовыми заканчивается предпоследняя страница самодержавия. Они выражали затхлое мировоззрение, отживший, выхолощенный строй, но они впитали в себя рутину власти и старались охранить свой бюрократический престиж.
Последняя страница самодержавия — это царство проходимцев, не уважающих ни собственной власти, ни самих себя, царство безответственных авантюристов, политических шутов, просто жуликов, царство, как говорили тогда, темных сил.
Осень — зима 1916 года.
Как только мы в отпуске, то есть не в лицее, летим на Невский, в кинематограф (тогда не говорили "кино"). Какие фильмы! "Поэма страсти" или "Под знаком скорпиона", "Таинственная рука", "Вампиры" и еще заманчивее — "Отдай мне эту ночь".
Лихорадочно покупаем "Вечернее время" или специальный выпуск "Биржевки". Их чтение столь же захватывающе, как самый потрясающий фильм с убийствами и раздеванием.
Милюков публично обвинил царицу в измене! Пуришкевич, сам правый Пуришкевич, громит распутинцев с думской трибуны!
Мы в курсе самых скандальных интриг, распутинских сатурналий. Как и дома, в лицее уже не говорят ни о чем другом! Сейчас нас больше всего занимает Штюрмер, распутинский ставленник, на которого рассчитывают в Германии.
Под напором Думы царь скрепя сердце увольняет Штюрмера. Еще до своего премьерства этот старый хитрец, проныра, подхалим (так его теперь все величают) как-то заезжал к отцу по служебным делам. Отец острил, что вся его каверзная персона притаилась в бороде, удивительно длинной и напомаженной, словно вылепленной из глины. Он давно знает Штюрмера, всегда считал его интриганом и теперь радуется его падению.
Чтобы позолотить фавориту горькую пилюлю отставки, царь жалует ему на спину обер-камергерский бриллиантовый ключ! Мятлев, великосветский памфлетист, чьи стихи ходят по петербургским гостиным, спешит отточить новую шпильку по адресу высшей власти. Весь лицей, от старших классов до самого младшего, знает его стишок, мигом облетевший великокняжеские дворцы, все гвардейские офицерские собрания, все важнейшие канцелярии, редакции всех газет и кулуары Государственной думы. Да извинит меня читатель, что привожу эти четыре строки с неудобопроизносимой концовкой, — они уж очень характерны для предфевральской поры: