На чужбине
Шрифт:
…Тот буржуа, которого мне довелось наблюдать в этот мой приезд, уже не тот, что в довоенные годы. Раз я уж так много говорил о еде, отмечу, что нынешний французский буржуа столь же требователен к кухне, столь же разборчив в яствах и винах, но ест меньше. Сказались вынужденная школа времен войны, когда волей-неволей приходилось себя ограничивать, а кроме того, психологическое воздействие упорного, не останавливающегося ни перед какими жертвами стремления женской половины буржуазного (да и не только буржуазного) западноевропейского и американского общества сохранить на любом десятке лет
Две огромные чужеземные армии последовательно занимали французскую территорию. Первая, армия захватчиков, несла с собой ужас и страх, наглядно убеждая каждого, что Франция одна с ней не может справиться. Вторая пришла как освободительница со всеми богатствами великой заокеанской державы, но это богатство и эта мощь крикливо навязывали французам свое непререкаемое "превосходство".
И вот нынешнего буржуа уже не упрекнешь, как некогда, в полном незнании внешнего мира. Начиная с 1940 года он с иностранцами насоприкасался вдоволь. События показали ему, что Франция уже не обособленное царство и, следовательно, прошло время замыкаться в ней, как в скорлупе. Послевоенное развитие западноевропейского туризма очень благоприятствовало новым его настроениям.
Теперь буржуа выезжает в Рим, Лондон или Мадрид столь же часто, как некогда в Лион или Руан, а Америка с ее "образом жизни", в данном случае "драгсторами" и "стриптизами" у него в Париже под боком. Налет космополитизма очень импонирует французскому буржуа, и он с удовольствием ощущает его на себе.
Но радостным никак нельзя назвать его нынешнее настроение. Прежнее самообольщение исчезло — его сменили тоска и озабоченность.
Прекрасный поэт Фернан Грег, член знаменитой Французской академии "бессмертных" где, по идее, должна быть представлена культурная элита нации, ее, так сказать, квинтэссенция, несколько лет назад весьма образно выразил эту тоску в поэме "Мечтание в саду Тюльри".
Вот он гуляет по этому саду, "где всюду, куда ни обратишь взор, как в торжествующем Риме цезарей, рассеяны величественные дворцы", а над ним переменчивое небо, то самое, на которое с этих же мест глядели Орлеанская дева и Наполеон. Все говорит здесь о славе "очень старой и великой нации", у которой никакие "козни судьбы" не отнимут гордого сознания, что "в течение четырехсот лет — одной секунды — она была умственным и чувственным центром мира". Ныне она совсем маленькая страна в сравнении с некоторыми другими: так пусть же поймет Франция без протестов и слез, что эра "былых наций" миновала, что наступил век, когда главенствуют "области-титаны". "Ужас и гордость природы", эти колосы торжествуют теперь "благодаря своему многолюдию или золоту". Но ведь они лишь дожидались своей очереди, когда слава Франции уже сияла на весь мир…
Что же дальше? "Человек — Эдип, способный убить родного отца, может взорвать и землю", и тогда со всеми другими нациями Франция погибнет в "ослепительном фейерверке ионов". И вот конечная мысль поэта: единственный, долговечный плод наших усилий — это память, которую мы оставляем после себя, а раз так, будь же спокойна, Франция, ибо потомство скажет, что ты была новыми и более могущественными Афинами!..
Но как быть сейчас? Из
Не найти, мне кажется, более точного выражения пессимизма, охватившего часть французской нации, сознания, что она находится на перепутье, нерешительности ее в выборе, о котором так и не дано точно узнать.
Я приехал в Париж в историческую неделю, когда Вспыхнул в Алжире фашистский мятеж и восстание грозило перекинуться в самую Францию, причем было неясно, какую позицию займет в конечном счете армия. Угроза гражданской войны была очень реальной. Организованный рабочий класс готовился оказать решительное сопротивление фашизму.
Буржуазная печать отводила этим событиям целые полосы (впрочем, столько же места отводила она и процессу знаменитого женевского адвоката, обвиненного в убийстве). Но в буржуазных кварталах города особого беспокойства не ощущалось, животрепещущих тем было достаточно, так что об алжирских событиях там почти не говорили. При этом такое хладнокровие или равнодушие вовсе не свидетельствовало о скрытом сочувствии алжирским мятежникам: подавляющее большинство населения (в том числе и буржуазного) относилось к ним, напротив, враждебно, — но оно также не было результатом уверенности в своих силах (такой уверенности вовсе не существовало), а какой-то странной апатии, усталости.
— Стану я себе голову забивать политикой! Это — дело генерала, — говорила мне лавочница, помнившая меня как старого клиента. — Налоги увеличиваются, цены растут. И все это из-за проклятых колонизаторов, которые хотят навязать свою волю не только арабам, но в нам. Да, да, они желают стать государством в государстве. Пусть уж действует генерал, а у меня и так достаточно хлопот со своей торговлей.
А ведь в годы войны она участвовала в Сопротивлении, распространяла антигитлеровские листовки.
Представители более высоких буржуазных кругов также твердили в один голос:
— Все зависит от генерала. Подождем, что он скажет: он один может повлиять на армию.
Я спрашивал своих собеседников: чем вызван у них такой фатализм? Наиболее откровенные и привыкшие к самоанализу отвечали: разочарованием, горьким сознанием того, что в мировую войну Франция жестоко поплатилась за свою былую самонадеянность, нынешним зависимым положением Франции, жестоким поражением в Индокитае после долгой и бессмысленной войны, беспросветной войной в Алжире, — причем, скажу прямо, я не слышал ни от одного из них даже намека на то, что эта война могла бы быть выиграна.
— Подумайте, до чего мы дошли, — говорил мне старый приятель. — Франция, некогда самая передовая страна, находится под угрозой "пронунчиаменто", страшится кучки озлобленных офицеров-неудачников! Да, вся надежда на генерала!
Я был в Париже, когда взорвалась в Сахаре первая французская атомная бомба. В некоторых влиятельных кругах этот взрыв старались представить как доказательство французской великодержавности, долженствующее укрепить престиж Франции на международной арене. Однако в частных беседах со старыми друзьями французами, притом людьми самых различных политических настроений, я опять-таки не услышал ни от одного из них намека на какую-то гордость по поводу этих экспериментов.