На дальних берегах
Шрифт:
— Стой! Руки вверх!
Не успел Мехти опомниться, как его окружили гитлеровцы. Сопротивляться было бессмысленно.
В Плаве было полно фашистов. Идя под конвоем гитлеровцев мимо домов, Мехти незаметно поглядывал на окна: не покажется ли хоть одно знакомое лицо? Но все окна были наглухо забиты. Мехти не встретил никого из знакомых. Может, это и к лучшему: крестьяне встревожились бы, увидев его схваченным, и это могло выдать его.
Конвоиры Мехти остановились у дома, который охранялся эсэсовцами. В этом доме жила прежде Лидия Планичка, и Мехти
Шульц молча, кивком показал Мехти на стул. Когда тот сел, Шульц устало зевнул. Что-то в этом бродяге наводило на подозрение, но Шульц был далек от мысли, что перед ним не кто иной, как Михайло. У Шульца был острый, способный к логическому размышлению ум, и он вскоре убедил себя, что никакого реального Михайло не существует — партизаны совершают ту или иную диверсию, а потом приписывают ее одному лицу. Конечно, Шульц не пытался убедить в этом своих подчиненных. Пусть ищут и пусть хватают всех подозрительных — чем меньше тех, кто не заслуживает доверия, тем лучше. При малейшем подозрении надо отправить на тот свет и этого бродягу.
Хлопнув ладонью по столу, Шульц неожиданно крикнул:
— Михайло!
Мехти медленно повернул голову к двери: кого это там увидел гестаповец?..
Два гитлеровца, сидевшие в комнате вместе с Шульцем, испуганно поднялись с места, держа руки на кобурах пистолетов. Мехти перевел недоуменный взгляд с двери, в которой никто так и не появился, на Шульца.
— Это я тебе! Тебе! Ты есть Михайло, — коверкая русские слова, сказал Шульц.
Мехти пожал плечами, проговорил по-немецки:
— Не понимаю…
Шульц усмехнулся:
— Подожди, мы тебя заставим понять!
Но в душе он немного успокоился: слишком уж глупый, растерянный вид был у бродяги. Задержавшись взглядом на этюднике, болтавшемся у Мехти сбоку, Шульц дал знак своим помощникам взять у задержанного подозрительный ящик. Заметив, с какой нерешительностью они приближаются к нему, Мехти добродушно улыбнулся, снял с плеча этюдник и протянул его гитлеровцам. Те отдернули руки. Тогда Мехти положил этюдник на стол.
— Это все, что у меня есть, — сказал он; потом, словно вспомнив о чем-то, полез в карман, — и вот еще несколько лир!..
— Что в этом ящике?
— Краски, кисти, палитра, — охотно перечислял Мехти.
— Проверить! — приказал Шульц. Ящик раскрыли. Там действительно оказались кисти и краски. Шульц любил все исследовать тщательно. Из каждого тюбика выжали и подвергли анализу краску. Ничего подозрительного не обнаружилось: кисти как кисти, палитры как палитры, и краски самые настоящие.
— Твое имя? — выкрикнул Шульц.
— Жан… — испуганно заморгав, ответил Мехти.
— А фамилия Ренуар, не так ли? — засмеялся гестаповец.
— О нет, Краусс… Жан Краусс… А Жан Ренуар — это знаменитый французский импрессионист…
— Ах, ты и это знаешь… Похвально… Кто ты, откуда?..
— Я родился в Париже…
— Одно лживое слово — и можешь считать себя покойником! — холодно предупредил Шульц, показав на свой браунинг.
— О нет же, месье!.. Темный, сырой полуподвал… Отец у меня был немец. Он, к сожалению, рано умер. А мать — француженка. Она старалась воспитывать меня как француза… С детства я увлекался живописью. И вот брожу теперь по чужим дорогам: податься мне некуда, мать погибла во время бомбежки, а я…
Шульцу надоели, наконец, его разглагольствования, и он велел увести задержанного.
Мехти повезло: пока он находился у Шульца, в Триесте, в один и тот же час, была взорвана казарма и подожжен склад с немецкой пропагандистской литературой. Тщательное расследование показало, что обе диверсии произведены… тем же вездесущим Михайло. Шульц снова равнодушно зевнул. Один и тот же Михайло в разных концах города!.. Да еще один здесь под замком у него… Ну их всех к чертям!
Неожиданно гестаповца осенила блестящая идея. Ведь не так уж трудно узнать насчет француза — тот ли он, за кого себя выдает. Надо дать ему в руки кисть, и пусть он напишет портрет Шульца!
Шульц достаточно опытен, чтобы отличить профессиональную кисть от любительской.
Мехти вызвали к Шульцу, и тот выразил желание позировать художнику. Француз согласился с охотой, но намекнул, что неплохо было бы, если бы ему заплатили: ведь только своим искусством он и кормится, месье офицер должен понять это… Шульц улыбнулся снисходительно: наглость француза ему понравилась. Такой далеко пойдет!..
— Плата будет зависеть от качества работы! Может, получишь и деньги… а может, пулю в лоб!
Мехти, вздохнув, развел руками (он довольно часто прибегал здесь к этому жесту) и занялся своим хозяйством. Смастерить подрамник и натянуть холст помогли ему сами гитлеровцы.
Мехти вернули этюдник, и он приступил к работе. Однако он и представить не мог, что она окажется такой трудной. Неимоверно трудной!..
Трудно было писать портрет, не делая набросков, зарисовок. Мехти спешил, и к тому же он знал, что искусство бродячего художника заключается, прежде всего, в экспромтности. Трудно было и потому, что Мехти мешали: при сеансах неизменно присутствовали, не сводя глаз с Мехти, оба помощника Шульца; в комнату то и дело входили офицеры, солдаты вводили арестованных (к счастью, среди них не оказалось знакомых Мехти крестьян).
Однако все это было сущими пустяками в сравнении с теми трудностями, с которыми пришлось столкнуться Мехти как советскому художнику.
Мехти мог написать картину лучше или хуже, с большим или меньшим совершенством, но одного он не мог: кривить перед собой душой, писать неправду… Всей жизнью своей, всеми традициями, на которые опиралась современная живопись его страны, он был воспитан правдивым художником, который своими картинами выражает свое отношение к жизни.
А вот здесь, сейчас, все нужно иначе…