На другом берегу утра. Бестиарий Святого Фомы
Шрифт:
Я пришёл в комнату первым – наконец-то где-то первый – и занял кровать прямо рядом с окном.
Это тоже придется перетерпеть – сон в одной комнате с ним. Дома у нас разные комнаты, не потому, что мама с папой так заботятся о нас, а потому, что так заботятся о нём.
Оконные рамы ещё не вышли из зимней спячки, и когда я с силой толкнул железную ручку, осыпались кусочками белой краски – краска слетала белыми хлопьями и ложилась на байковое покрывало моей постели.
– Красиво у нас, – сказал он из-за спины.
Я промолчал. Мне иногда кажется, будь он кем-то ещё, я б подумал, ну светскую беседу вроде как поддерживает. О погоде, о природе. О комнате. Но с ним ты знаешь, что он это всерьёз. Он и вправду верит,
– Располагайтесь, барин, – с издёвкой ответил я. – Вам сапожки-то снять – или сами-сами?
– Ну зачем ты… – смущённо сказал он. – Ты ведь не такой по правде.
– Много ты знаешь о правде, – в комнате уже плескались сумерки и можно было не смотреть ему в глаза. А потом – просто выйти, оставив его стоять посередине комнаты, перед распахнутым окном, из которого приторно пахло зацветающей липой.
В коридоре навстречу двигал силач с глазами словно у немецкой овчарки, тот, из автобуса. Он шёл так стремительно и беспощадно, что пришлось прижаться к стене. А дальше я увидел, что у него в руках.
Чемодан, который я не захотел нести.
Овчарка прошёл мимо, презрительно скривив рот и спиной я услышал, как он бросил чемодан на пол в нашей комнате.
«Бери, Исусик», – скрипели мне вслед половицы, провожая к выходу.
Снаружи солнце уже провалилось куда-то глубоко за реку и берёзы на берегу казались совсем чёрными на фоне горящим перезрелой малиной заката, совсем ненастоящими. А река – наоборот – чересчур настоящей, всесильной, какой-то вечной.
Я вдруг подумал – что тут конец мира. Бывают места, где чувствуешь – всё, дальше этого нет ничего, это тот самый край земли, про который ты читал в детских сказках и тогда же верил в него. Но пока ты верил – земля была бескрайняя. А как только перестал верить – то тут же и попал туда, где он. Край земли.
А через секунду уже казалось, что тут-то всё и начинается, что блестящей лентой за горизонт уходит дорога, она расходится где-то вдали на множество маленьких дорог: выбирай любую.
«Персонаж», – позвали откуда-то тихо. «Персонаж!»
Я обернулся. За мной никого не было. Только санаторий светился в ночной тьме сырно-жёлтыми, уютными окнами.
Человека-ящерицу ты, может быть, и не заметишь сначала. Надо, чтобы глаза привыкли к яркому солнцу, в котором он живёт и тогда можно будет присмотреться. Тогда ты увидишь, как красива ящерица: с изящными полосками на лапах или голове, походит она на древнего крокодила или мифического дракона. Ящерица изящна и стремительна.
Люди-ящерицы холоднокровны, хотя иногда и кажется, что кровь у них горячая, как у всех других. Но это только обман. Тепло они могут взять взаймы у тех, кого судьба одарила внутренним жаром – у солнца или у других людей-животных. Тогда человек-ящерица замирает на солнце или около другого человека, чтобы не спугнуть тепло и пьёт его, пока не насытится. Ящерица запоминает, где пила тепло в прошлый раз – и, замёрзнув, спешит снова туда же. Поэтому может показаться, что она верна – но это тоже обман, она привязана к теплу, которого у неё нет.
Если солнца или человека, из которого можно пить тепло, нет, ящерица замирает и всё в ней замирает тоже: почки, лёгкие, печень, желудок, всё словно спит. И даже сердце в такое время бьётся медленно, будто бы сейчас остановится. Но и это обман – нет ничего крепче слабого и нет ничего быстрее медлительного…
VI. Я
Ночь
Окно в их комнате не закрывалось занавесками или жалюзи – оно было голым как будто только вчера родилось, и таким же чистым, как при рождении, только кружева белой штукатурки выдавали, что правда-то совсем другая. В июне в окне долго-долго догорает закат и темнота остаётся сумерками, и в сумерках на стене возникает резной рисунок старых лип. Поэтому фонарик был ему совсем не нужен. Но он всё равно положил его под подушку и долго лежал, держась за него, как за ручку в автобусе.
Брат спал, отвернувшись к стене – он всегда так спал, только Исусик про это не знал – они никогда не ночевали в одной комнате.
Персонаж. Они очень правильно его назвали там, в автобусе – Персонаж.
Ему хотелось подойти, потрогать брата за плечо, сесть к нему на постель и заговорить – но он боялся.
Потому что вокруг того разлилась непроницаемая тишина, и он стал похож в сумерках на глыбу, на камень-валун, лежащий где-то на перепутье, у реки.
Тогда он тихонько спустил прозрачные ноги с постели. Он не хотел спать – река притягивала сильнее сна. Родители никогда бы не отпустили его одного – ночью – к реке. Ему полагалось болеть и беречь себя – изо всех сил, самому или с помощью других.
Теперь тот, кто должен был следить за тем, чтобы он берёг себя, превратился в молчаливый валун, и можно было уйти.
Нащупал под кроватью войлочные тапки. Было тепло, но тапки обязаны быть войлочными. Они обхватили ноги жарким до щиколотки – будто это и не тапки вовсе, а маленькие такие валенки. В них можно идти совсем бесшумно.
Байковая пижама вполне могла сойти за прогулочный костюм – июньские ночи не такие теплые. Он тихонько вытащил фонарик и неслышно встал. Валун молчал.
Тогда Исусик вышел.
Ночной санаторский коридор похож на туннель – или на хитроумный деревянный лабиринт, где нужно не пропустить того самого поворота, чтобы выбраться из него. Он не знал, что медсестры и врачи спят в отдельном корпусе – он просто догадывался, что в деревянном, потрескивающем в ночи тут и там здании, они одни. Поэтому выйдя за порог, зажёг фонарик.
У света тоже нет звуков – как и у войлочных тапочек, похожих на валенки. Он брызжет беззвучными каплями на пол, течет молчаливыми потоками по деревянным стенам: на них развешены выцветшие от времени диаграммы и старые фотографии, на которых угадывался тот же санаторий, много лет назад.
Только на крыльце, сойдя на дорожку, ведущую прочь от корпуса, он погасил фонарик – потому что и так было светло. Ночь вздыхала липовыми листьями, чуть слышно шуршала ужами где-то внизу, у берега, мерцала в траве миллионами светящихся точек и он догадался, что это должны быть светляки, хотя и никогда не видел их. Только в детстве мама читала в потрёпанной книжке с картинками про светлячка с фонариком. Теперь он тоже был – большим прозрачным светлячком с фонариком, зажатым в тонком кулаке. Он задирал голову, чтобы посмотреть на звезды, расчертившие сине-молочное, почти не ночное, небо, он дышал глубоко, стараясь набрать в тщедушную грудь побольше летнего воздуха, пахнущего лугом, цветами, зацветающей липой, водой и бескрайними просторами. Он в первый раз дышал так – не больничным духом, не двором, заточённым между серыми домами, пойманным там навсегда, не квартирой, вымытой и вычищенной («чтобы ни одна бактерия!»). Он в первый раз был по-настоящему один – не дома, где всё равно не уйти никуда по-настоящему и можно двигаться только от стены к стене, словно жуку в спичечном коробке, не в больнице, откуда не сбежать – даже не потому, что есть какие-то внешние замки на дверях или где-то сидит охранник на вахте, а потому, что есть охранник внутри тебя, ты знаешь, что это как бы то, что ты пообещал маме с папой. Чтобы они не пугались ещё больше.