На другой день
Шрифт:
Днем на квартиру-вышку один за другим собрались некоторые члены ЦК, а также Надежда Константиновна и Мария Ильинична.
Разговоры не вязались, были натянутыми, пока наконец не зашла речь про то, что теперь нависло. Как отнестись к приказу об аресте? Должны ли Ленин и Зиновьев пойти арестовываться, чтобы затем в гласном суде дать бои клеветникам? Или же скрываться?
Обсуждение происходило в предоставленной Зиновьеву детской. Ворох свежих газет громоздился на столе — почти в каждой был перепечатан появившийся вчера донос, в котором Ленину приписывались связи с германским генеральным штабом, или попросту шпионство. Тут же возле
Да и никто из собравшихся не трогал ягод. Только Сталин время от времени подходил к столу, набирал без стеснения пригоршню. Он выделялся здесь спокойствием.
Ленин энергично выступил сторонником явки. Он был бледноват — таким неизменно становился, волнуясь. Лишь двумя пятнами краснели выдававшиеся скулы. Надежде Константиновне издавна ведом этот признак клокочущего в нем огня, исступленного стремления, что никому не под силу остановить. Он уже написал заявление, адресованное Центральному Исполнительному Комитету Советов. Лист бумаги, где содержится это заявление, белеет на столе. Почерк разборчивее, крупнее, чем обычно. «…Считаю долгом официально и письменно подтвердить то, в чем, я уверен, не мог сомневаться ни один член ЦИК, именно: что в случае приказа правительства о моем аресте и утверждения этого приказа ЦИК-том, я являюсь в указанное мне ЦИК-том место для ареста. Член ЦИК Владимир Ильич Ульянов (Н. Ленин)».
Ильич хочет гласности, хочет суда и выдвигает целый строй аргументов, мощью диалектики подкрепляет свой напор:
— Своеобразие положения заключается именно в том, что восторжествовавшая буржуазия, достаточно сильна, чтобы нас сцапать, но она не в состоянии отменить гласный суд. И таким образом сама подставляет себя под наш удар.
Как обычно, он еще и вдалбливал фразы кулаком. Поворачиваясь на каблуках, оглядел присутствовавших.
— Сталин, как о сем мыслите?
Коба стоял у окна. На этом светящемся фоне темнел его твердый, будто сделанный резцом профиль. Рядом на широком подоконнике уместился Серго Орджоникидзе. Он покусывал ноготь, не скрывая взбудораженности.
Сталин повел рукой, слегка выставил ладонь, измазанную клубникой, произнес:
— Мясники. До тюрьмы не доведут, пристрелят.
Лаконизм как бы придавал тяжесть его выражениям.
Серго, не утерпев, выпалил:
— Поставим условие: наш конвой, наша охрана?
Коба посмотрел на него, усмехнулся. И продолжал:
— Надо бы знать мнение товарища Зиновьева. Ему в этом вопросе принадлежит слово прежде нас.
Григорий Евсеевич сидел на кровати, вольно отвалившись к подушке. Какие-то складки утомления или угнетенности, как и вчера, пролегали на бритом лице. Теперь он разом выпрямился. Решительно вскинутая голова, вдруг обретшие блеск, ожившие глаза, выделенные синеватой легкой тенью в подглазии, заставили подумать: нет, лицо, да и вся стать более мужественны, чем это казалось.
Он без обиняков заявил о согласии с Лениным:
— Да, следует открыто явиться. Мы, еще едучи сюда через Германию, ждали, что, как только выйдем на питерском вокзале из вагона, нас тут же арестуют. И на это шли. Были готовы сделать своей трибуной
— Федот, да не тот, — обронил Сталин.
— Разумеется, одинаковых ситуаций не бывает. Нынешняя потруднее. Но какой революционер может рассчитывать, что его будут судить лишь в удобный для него момент?
— Вот, вот, — подхватил Ленин. И кинул взгляд на Сталина. — История таких удобств не обеспечивает.
Излюбленное оружие Ильича — ирония — и в эти минуты не отказывало.
Далее Зиновьев развил еще несколько доводов. Партия, ее судьба и ее дело — превыше всего. Отказ лидеров партии явиться в суд приведет наверняка к разброду, усугубит вызванную поражением дезорганизацию большевистских рядов. У Ленина вновь вырвалось:
— Вот, вот…
После Зиновьева говорил приехавший утром из Москвы, громадина ростом, не по годам осанистый Виктор Павлович Ногин. Аккуратны его пиджак, сорочка, галстук. Выходец из пролетариата, некогда рабочий-красильщик ткацкой фабрики Морозова, смолоду ушедший в революцию, в подпольщики, сам себя образовавший, ставший членом ЦК большевиков, Ногин всегда отличался этой неброской чистотой. Товарищам была известна его не склоняющаяся ни перед чем искренность. Ленин давно, еще с 1901 года, знал Ногина. Помогал ему расти. Переписывался, встречался. И с особой теплотой относился к нему — одному из передовых пролетариев России.
Мнение этого массовика, вседневно общавшегося с партийными ячейками московских предприятий, разумеется, имело тут немалый вес. Ногин откровенно признался, что ему было бы нелегко проголосовать за то или иное решение. Слишком велика ответственность. Все же сказал, что неявка действительно станет козырем противников партии. Клевета уже внесла смятение. Имеются впрямь знаки разброда. Он пояснил это примерами. Сообщил о толках, слухах, разноречиях в партийной среде.
Присев на стул, чуть склонив к плечу большую голову, Ленин слушал. Узкие глаза уставились в какую-то воображаемую точку. Поза оставалась застывшей вопреки характерной для Ильича нервной подвижности. Крупская опять вглядывалась в него и с мучительной ясностью видела: он решился, не своротишь.
— Мы, — продолжал Ногин, — обязаны потребовать открытого рассмотрения клеветы. Широкие партийные круги и рабочий класс, насколько я могу судить, не поймут неявки.
В этот миг вскочила Мария Ильинична, до сих пор молчавшая. Сейчас ее сходство с Ильичом было разительным. На побледневшем лице явственно краснели бугорки скул. Коренастая, она сунула кулаки в карманы синей вязаной кофты, будто повторяя манеру брата. Рано изреженные каштановые волосы не закрывали краев выпуклого лба. В карих глазах сверкало ленинское неистовство.
— Как вам не стыдно, товарищ Ногин, — прокричала она, собирать всякие слухи да сплетни! Вы же не торговка на базаре! Куда вы толкаете Владимира Ильича? На растерзание юнкерам! Неужели это вам не ясно?
— Маняша, спокойней! — прервал Ленин. — Опасность, конечно, есть. Но революция вообще дело опасное.
— Голубь мой! В этом нежном обращении опять просквозило забвение всех условностей. — Умоляю, не совершай безумия! Мне сердце говорит: ежели явишься, мы тебя живым больше не увидим. Ты не имеешь права, не должен рисковать собой.