На другой день
Шрифт:
— А вы, Алексей Платонович, все такой же… Такой же… — Надя затрудняется в поисках слова.
— Простота-парень? — подсказывает Серго.
Она находит собственное определение:
— Чистосердечный.
Кауров трогает рукой, показывает свою макушку, где просвечивает розоватый кружок.
— Уже, Наденька, в лысые записываюсь… Лысый студиоз.
Опустив трубку в карман брюк, Коба прислонился к круглой, обшитой жестью печке. Так и стоит, прижмурясь, в недавно купленном, еще свежем пиджаке со втачными в лацканы черными бархатными вставками. Вот он легонько отталкивается заложенными назад ладонями, вновь приникает спиной к печке и опять отталкивается. Этак покачивая себя, что явно служит знаком распрекрасного настроения, нечастого
Надя с улыбкой — эта улыбка выказывает красивые, блистающие белизной зубы продолжает:
— Мама велела звать всех в столовую.
— Обождет! — роняет Сталин. Грубоватость даже в минуты довольства остается его второй натурой. Еще тут потолкуем.
— Дядя Сосо, а мне у вас можно посидеть?
— Садись. Не помешаешь.
Она забирается с ногами, обутыми в домашние легкие туфли, в дальний угол крытой бордовой обивкой оттоманки. Эту оттоманку — широкий диван с подушками, заменяющими спинку, первое приобретение молодоженов Аллилуевых — мама словно бы в память большой безоглядной любви, заставившей ее, четырнадцатилетнюю, тайком покинуть полный достатка отчий дом ради жаркого не по годам чувства к молодому мастеровому-революционеру, всюду возила с собой. И поставила сюда, в комнату, где укрывался Ленин.
Оттененные длинными прямыми ресницами, серьезные и как бы таящие удивление глаза Нади обращены на Сталина. Мама уже вчера, переходя то к дело на шепот, не удерживалась от восклицаний, экспансивного всплескивания руками, поведала ей, притихшей младшей дочери, целую повесть о том, что тут, под этим кровом, произошло во вторую неделю июля. Повесть начиналась минутой, когда дядя Сосо позвонил в госпиталь и вытребовал маму домой. Затем следовали всякие подробности о поселившемся здесь Ленине, кончалась повесть опять же дядей Сосо, Цирюльником Верная Рука, который вместе с папой проводил скрывавшихся к воскресному ночному поезду.
Вот он, стоя у печки, все покачивается взад-вперед с явным удовольствием, о которой свидетельствует и точно бы кошачий прижмур, несколько стушевывающий редкостную для грузина твердость черт, давний друг семьи, давний квартирант Аллилуевых, то надолго исчезавший, то внезапно появлявшийся, вошедший в Надино детство незабываемыми взблесками. Разве забудешь, скажем, как он пальцами-тисками защемил ее ноздри? Да, защемил. И она выдержала испытание.
Привелось и в миновавшие недели каникул порой слышать о нем. Инженер-большевик Иван Иванович Радченко зачастую оставлял дом — странствовал в Шатурских болотах, взяв поручение Московской городской управы двинуть торфозаготовки. Надя привязалась к его жене, наполовину шведке, Алисе Ивановне и к девятилетнему Алеше, то же, как и мать, беленькому, розовощекому. В дачный мирок волнами доплескивал большой бушующий мир: июльские события, разгром и запрет «Правды», приказ об аресте Ленина, с которым, кстати сказать, еще в 1900 году в Пскове сблизился Радченко. Июль перевалил за середину, когда Иван Иванович в распахнутой черной тужурке, в украинской вышитой рубашке, в сапогах наведался к семье с торфоразработок. Среди множества газет он привез из Москвы и невзрачную кронштадтскую «Пролетарское дело». Там на видном месте была напечатана статья «Смыкайте ряды» за подписью члена Центрального Комитета Российской социал-демократической партии К. Сталина. Именно в этот тягостный, опасный для партии момент, как бы противостоя распространившимся смятению и подавленности, Сталин впервые в своей деятельности счел нужным подписаться именно так. Иван Иванович прочел вслух эти столбцы жене и шестнадцатилетней петербургской гостье, пристроившейся тут же у стола.
Надя вслушивалась в определенные, словно грубой выделки, без разнообразия оборотов, отражавшие что-то сильное даже и своей негибкостью слова далекого дяди Сосо: «Теснее сплотиться вокруг нашей партии, сомкнуть ряды против ополчившихся на нас бесчисленных врагов, высоко держать знамя, ободряя слабых, собирая
На дачу к Радченкам вскоре заехал осанистый, вдумчиво посматривавший сквозь пенсне Ногин, один из участников только что закончившегося Шестого съезда партии. Наде показалось, что он с каким-то особенным вниманием на нес взглянул, когда Радченко, подозвав ее, сказал: «Знакомьтесь, Виктор Павлович. Это Надя Аллилуева». О чем два большевика говорили наедине, она, конечно, не знала. Но за общим ужином опять услышала имя Кобы. Тут же была упомянута коробка папирос «Ой-ра». Лишь ее Сталин держал в руке, когда шел к трибунке, чтобы выступить с отчетным докладом Центрального Комитета. Раскрыл, положил перед собой этот коробок — на внутренней стороне крышки уместился весь конспект доклада. Теоретика из себя не строил, не возвещал новых идей, говорил как верный твердый последователь Ленина, пребывавшего в подполье. Наде тогда подумалось: неужели речь идет о том самом дяде Сосо, нередко обросшем, который, бывало, трунил над девочками Аллилуевыми, весело к ним обращался: Епифаны-Митрофаны?
Ногин рассказывал и нет-нет опять как-то очень тепло взглядывал на дочь Аллилуевых. И только вчера, когда мама шепотком открыла своей младшей тайну квартиры-вышки, послужившей убежищем для Ленина, Наде стало ясно, почему обращенные к ней глаза Ногина были так теплы. Ведь сюда к Ленину приходил и Виктор Павлович. А дядя Сосо тогда всякий день здесь находился, еще и проводил скрывавшихся на поезд.
Теперь он, не покидая местечка у печки, помалкивает, посматривает на забравшуюся в уголок оттоманки Надю.
46
Достав из кармана трубку, Коба прошагал к столу, выбил в массивную каменную пепельницу загасшие остатки курева и, втискивая коричневатой, как бы прокопченной подушечкой большого пальца в чубук свежую порцию темного, крупной резки табака, обратил взгляд на Каурова. И протянул:
— Лысый студиоз?
Хотя истекло уже несколько минут, как Платоныч этак себя отрекомендовал, Коба лишь теперь переспросил. Видимо, не упустил ни словечка, но до времени держал в уме. Сейчас неспешно раскурил трубку, выпуская и ртом и ноздрями запутывающийся в усах дым. После паузы продолжал:
— Опять зачислился в студенты? Совсем, что ли, в Питер перебрался?
— Кажется, смогу остаться. — Выдерживая долгий взор веселых, будто вовсе без прожелти глаз, Кауров невольно прибег к своему: Какая штука…
Коба вставил поговорку:
— Кажется, кашица, а на дне-то горох. И поощрил: Ну!
Кауров объяснил, каким образом удалось разделаться с солдатским званием, вырваться из Сибири.
— Снова пристроюсь в университет. Но, конечно, не учиться! Доучусь когда-нибудь. А пока… Буду, Коба, в драке не последним! Хотелось бы пойтн в газету. Сколько сумею, помогу!
— Да и на митингах он не потеряется, — сказал Серго.
— Товар знаю. Реклама не нужна.
— Сколько сумею, помогу, — повторил Кауров.
— Не торопись. Сталин пыхнул трубкой, прошелся. Сначала доскажи про иркутские дела.
Вчерашний солдат-сибиряк, преобразившийся в студента, вернулся к рассказу об Иркутске. С меньшевиками до сих пор не размежевались. По-прежнему существует объединенная социал-демократическая организация. Неоформленное немногочисленное большевистское крыло старается влиять на промежуточные колеблющиеся элементы, не дает воли ярым оборонцам внутри объединения.
Сталин резко сказал:
— Никаких объединений с социал-тюремщиками! Неужели этого не понимаешь? Надо рвать!
— Я-то понимаю, но другие…
— Что другие? Хочешь воздействовать на колеблющихся, перестань колебаться сам. Это не мои слова. Взял их у Старика. Рвать, и только! В этом, как и во всем, он прав.
— Ильич?
— А кто же?
— Но ты ведь…
У Каурова едва не вырвалось: ты говорил совсем другое. Сталин мгновенно разгадал недопроизнесенную фразу. И, не вынимая из сжатых зубов трубку, бормотнул: