На горах (Книга 1, часть 2)
Шрифт:
И с того часа он ровно переродился, стало у него на душе легко и радостно. Тут впервые понял он, что значат слова любимого ученика Христова: "Бог любы есть" (Первое послание Иоанна, IV, 16.). "Вот она где истина-то,- подумал Герасим,- вот она где правая-то вера, а в странстве да в отреченье от людей и от мира навряд ли есть спасенье... Вздор один, ложь. А кто отец лжи?.. Дьявол. Он это все выдумал ради обольщенья людей... А они сдуру-то верят ему, врагу божию!.."
Братнина нищета и голод детей сломили в Чубалове самообольщенье духовной гордостью. Проклял он это исчадие ада, из ненавистника людей, из отреченника от мира преобразился в существо разумное - стал человеком...
Еще не успел возвратившийся странник войти под кровлю отчего дома, как вся Сосновка сбежала поглазеть на чудо дивное, на человека, что пятнадцать годов в мертвых вменяем был и вдруг ровно с того света вернулся. Праздник был, все дома... Скоро пропасть народу набралось у колодца и у избы чубаловской. Дивились на Герасима, еще больше дивились на его воза с коробами и ящиками, в каких купцы товары развозят. "Вон он куда вылез? Глянь-ка, каким стал богатеем!" Зависть и досада звучали в праздных словах праздного народа... Те, что были постарее, признали в приезжем пятнадцать лет перед тем сбежавшего бог весть куда грамотея и теперь как старые знакомцы тотчас вступили с ним в разговор. Глядя на его тонкого сукна черный кафтан и на пуховую шляпу, а пуще всего посматривая на воза, мелким бесом они рассыпались перед Чубаловым, называя бывшего Гараньку то Герасимом Силычем, то "почтенным", то даже "вашим степенством".
Воза свели с ума и матерей, у которых дочери заневестились. Умильно они поглядывали на Герасима и закидывали ему ласковые словечки, напоминая на былое прошлое время, а сами держа на уме: "Коли не женат, так вот бы женишок моей девчурке"; но приезжий вовсе не глядел женихом, и никто не знал, холост он или женатый... А молодки, стоя особняком возле колодца, завистливо косились на жену Абрамову и такими словами между собой перекидывались: "Вот те Чубалиха, вот те и нищенка! Доселева была Палашка - рвана рубашка, теперь стала Пелагеей Филиппьевной! Пустые щи, и то не каждый день, отопком (Стоптанный, изношенный лапоть.) хлебала, а теперь, глядика-сь, в какие богачихи попала! Вот дурам-то счастье! Правда молвится, что дура спит, а счастье у ней в головах сидит!.."
И молодые парни и те, у кого в бороде уже заиндевело, ровно великой радостью спешили Герасима порадовать - известили его, что теперь в Сосновке у них свой кабак завелся, и звали туда его с приездом поздравить. Герасим отказался, но на четвертуху (Четверть ведра.) денег дал. Тут весь мир собрался и решительно объявил, что четвертухи оченно мало, надо целое ведро для такой радости поставить, потому что в пятнадцать лет Герасимовой отлучки ревизских душ у них в Сосновке много понабавилось. На полведра дал Чубалов. Мир остался недоволен. "Мы за тебя, Герасим Силыч, сколько годов подати-то платили? Из ревизии ты еще ведь не выписан ",- сказал деревенский староста, плут мужик, стоило только взглянуть на него.
"С твоего братана взять нечего,- говорили другие,- ему и за свою-то душу нечем платить... И то на нем столько недоимки накопилось, что страсть! Твоя душа, да родителя твоего, да братана Ивана, что в солдаты пошел,- все ваши души на мир разложены. Поэтому самому, ваше степенство, тебе и следует целое ведро миру поставить, чтобы выпили мы на радостях про твое здоровье. Больно ведь уж мы рады тебе, что ты воротился... Так-то, почтенный!"
Дал Герасим на ведро. Мир и тем не удовольствовался. Немного погодя, когда Герасим уж в родительском доме сидел, шасть к нему староста. Вошел, богу как следует помолился, всем поклонился, "здравствуйте" сказал, а потом и зачал доказывать, что ведерка на мир очень недостаточно, и потому Герасиму Силычу
Оба брата отказались, и староста, уходя из избы, изо всей мочи хлопнул дверью, чтобы хоть этим сердце сорвать. Надивиться он не мог, отчего это не пошли на лужок Чубаловы. "Ну пущай,- говорил он шедшему рядом с ним десятнику,- пущий Абрамка не пьет, а не пьет оттого, что пить доселе было не на что, а этот скаред, сквалыга, этот распроклятый отчего не пьет?" То же говорил староста и на лужайке мир-народу, разливая по стаканам новое ведерко, и мудрый мир-народ единогласно порешил, что оба Чубаловы, и тот и другой, дураки. Потом мир-народ занялся делом общественным. Составился вокруг порожнего ведерка сход, и на том сходе решено было завтра же ехать старосте в волость, объявить там о добровольной явке из бегов пропадавшего без вести крестьянина
Герасима Чубалова, внести его в списки и затем взыскать с него переплаченные обществом за него и за семейство его подати и повинности, а по взыскании тех денег, пропить их, не откладывая, в первое же после того взыска воскресенье. Постановив такой всем по душе пришедшийся приговор, мир-народ еще выпил на радостях. Играли на гармониках, орали песни вплоть до рассвета, драк было достаточно; поутру больше половины баб вышло к деревенскому колодцу с подбитыми глазами, а мужья все до единого лежали похмельные. Так радостно встретила Герасима Силыча родимая сторонушка.
Когда Герасим вошел в родительский дом и, помолившись семейным иконам, оглянул с детства знакомую избу, его сердце еще больше упало. Нищета, бедность крайняя... Нигде, что называется, ни крохи, ни зерна, везде голым-голо, везде хоть шаром покати: скотины - таракан да жужелица, посуды - крест да пуговица, одежи - мешок да рядно. Двор раскрыт без повети стоит: у ворот ни запора, ни подворотни, да и зачем?
– голый что святой: ни разбоя, ни воров не боится. В первую пору странства, когда Герасим в среде старообрядцев еще не прославился, сам он иногда голодовал, холодовал и всякую другую нужду терпел, но такой нищеты, как у брата в дому, и во сне он не видывал.
Вспомнил про надельные полосы, при выкормке бычков родителем до того удобренные, что давали они урожая вдвое и втрое супротив соседних наделов, и спросил у братана, каково идет у него полевое хозяйство. Молчит Абрам, глаза в землю потупя... Со слезами отвечает невестка, что вот уж-де больше пяти годов, как нет у них никакого хозяйства, и у нее нет никаких бабьих работ - ни в поле жнитва, ни в огороде полотья. "Вот каким пахарем стал",- подумал Герасим. И в самом деле избной пол стал у Абрама, как в людях молвится, под озимым, печь под яровым, полати под паром, а полавочье под покосом. Таково было хозяйство, что даже мыши перевелись с голодухи в амбаре.
Молчанье брата, грустный, жалобный голос невестки, скучившиеся в углу у коника полунагие ребятишки вконец растопили сердце Герасима.
Пуще всего жаль было Герасиму малых детей, а их было вдосталь и не для такой скудости, в какой жил его брат: семеро на ногах, восьмой в зыбке, а большему всего только десятый годок.
– А что, невестушка, чем станешь гостя потчевать?
– спросил, садясь на лавку, он Пелагею.
Та, закрыв лицо передником, тихо, безмолвно заплакала. Молчит и Абрам, сумрачно смотрит на брата, ровно черная туча.