На окраине города
Шрифт:
Недолго сидел в палате Степан Ильич, но после его ухода Петр не мог спокойно лежать. Он привстал, подоткнув под бок подушку, хмуро сдвинул брови, задумчиво глядя в окно на заснеженную вечернюю улицу. Как же ему быть? Понимал он, что вернуться на стройку — это значило быть совсем не таким, это… Одним словом, тогда его место там, в комплексной бригаде, начавшей соревнование за почетное право называться коммунистической. Нужно ли это ему? И как же быть с отъездом? Решать надо накрепко.
…Через три дня Петро приехал на трамвае в лесопарк. Он пошел к общежитию.
Петро остановился. Уже отсюда был виден Дворец: заснеженные крыши левого крыла здания, ровная сетка строительных лесов у восточной стены, недвижимые ажурные сплетения башенных кранов. До обеда еще более полчаса. Петро вспомнил, что сейчас там все ребята. И вдруг захотелось увидеть их, посмотреть, как они работают, услышать веселые голоса девчат.
Едва он миновал ворота и вошел на территорию строительства, как увидел Лобунько, разговаривающего с Вальковым. Петро не особенно рад был этой встрече и хотел пройти незаметно мимо, но это не удалось.
— О-о, Киселев? Здравствуй, здравствуй! — шагнул к нему воспитатель. — Сегодня со Степаном Ильичом вспоминали тебя, да, признаться, и Рождественков побаивается, как бы путевка не пропала, ждет тебя не дождется. Ну, прежде всего пойдем к Астахову, это его просьба, — засмеялся Виктор, — доставить тебя, едва появившегося, живого или мертвого к нему. Идем?
Пока шли до конторы, Лобунько оживленно расспрашивал Петра о больнице, рассказывал последние новости на стройке, делая вид, что не замечает односложных, неохотных ответов паренька. Знал Виктор, что изменения, происшедшие на стройке за время болезни Киселева, насторожат его, все еще, видно, дорожащего своей забубенной независимостью, и поэтому умалчивал о том, что должно задеть самолюбие Петра.
Астахова в кабинете не оказалось. И Петро, решив, что все равно не миновать неприятного разговора, начал его тут же, не дожидаясь парторга.
— Знаете, со стройки уходить мне неохота, с ребятами сжился, а из той бригады вычеркните. Не пойду туда работать, переведите куда-нибудь.
Хмуро сдвинув брови, он стоял против Виктора, осунувшийся, с выступавшими скулами, и тому стало жаль этого неудачно начавшего свою жизнь паренька.
— Ладно, Петя, все это можно сделать, бригада ж добровольная. Но мне интересно: почему ты так решил?
Киселев передернул плечами, хотел сказать что-то, но промолчал.
Виктор положил ему руку на плечо.
— Это не только для меня будет интересно, Киселев, и чтобы тебе напрасно нервы не трепать, объясняя каждому, скажи мне откровенно и прямо. Если причины действительно серьезные, могу поручиться, что твой переход в другую бригаду обеспечу я сам.
Петро
— Видите ли, в той, коммунистической бригаде, — заговорил он наконец, — надо будет все делать по команде, как другие захотят. И чуть что — шпынять начнут: куда полез, ведь мы-то, как ангелочки на картинках, смирненькие, мы — пример, а ты… Э, да что там говорить?! Не умею я выразить словами это, а сердцем чувствую: не смогу и недели прожить в такой бригаде. И не потому, что… пить там, что-ли, надо мне, нет — проучили меня, а… посмотрю я сначала, что получится из той бригады. А сейчас — не могу. Спокойно хочу пожить. И путевку забирайте, не надо мне, я не обижусь, а только… Не хочу — и все.
Он замолчал, не выразив словами всех своих возбужденных мыслей, но Виктору и без того было ясно, что Киселеву и действительно еще рано быть в этой бригаде.
— Хорошо, Петро, я тебя понял и согласен с тобой. Дудке и Астахову объясню все сам. Доверяешь?
Киселев впервые слабо улыбнулся:
— Пожалуйста… А то, знаете, убеждать я не умею.
— А путевку в дом отдыха бери. Она тебе дается не за твое будущее, а в знак уважения коллектива к твоему смелому поступку тогда, ночью…
«Итак, началась работа с Киселевым, — подумал Лобунько, едва за Петром захлопнулась дверь. — И это будет, по существу, моим первым серьезным экзаменом».
38
Низко заревел заводской гудок, а минуту спустя, когда он умолк, в цехе начала устанавливаться непривычная тишина: один за другим, сделав последние обороты, застывали станки. Окончив уборку стружки, рабочие спешили к выходу, и вот уже на широком заводском дворе к проходной непрерывным, шумным потоком шли люди в промасленных фуфайках и шапках.
— Выключай, Валя! — махнула рукой Рита Уфимцева, но та, увлекшись, не расслышала ее, и лишь затихшее дрожанье воздуха в цехе, уже полупустом, заставило ее оглянуться на подругу и разъединить контакты электроподачи.
— Не жадничай, — серьезно заметила Рита, сметая стружки со станка. — А то на первых порах интерес-то да охоту собьешь, а когда настоящая работа начнется — тебе скучно покажется, вроде обыденщина какая.
— Ну уж, — только и сказала Валя, которой просто жаль было расставаться с успокаивающей мелодией, что напевал для нее станок. Едва включив его, она уже слышала, как он радостно пел ей: «Все, Валюшенька, хорошо. В твоей жизни начинается настоящее счастье».
Идти Вале по пути с Ритой. И они каждый день ходят вместе. Сейчас, когда снег в палисадниках уже подернулся синевой сумерек, а вокруг желтыми шариками вспыхнули электрические огни, подругам не хочется расставаться, Рита предлагает:
— Идем к нам? Отдохнем, телепередачу посмотрим, а?
— А Валерка? — напоминает Валя и вздыхает: — Нет уж, Рита, не сегодня. Вот будет у Виктора выходной, возьмем Валерку и — к вам на весь вечер, ладно? Только не сердись.
Конечно же, Рита не сердится на нее.