На Париж!
Шрифт:
Дрезден, арпеля 22. По сказанному, как по писанному: всей армией ретируемся и с большим уроном: 20 тысяч выбыло из строя! Но винить Витгенштейна в нашем поражении тоже не приходится: руки у него были связаны. За битвою с холма наблюдали оба монарха и, не доверяя Витгенштейну, сами приказания отдавали через флигель-адъютантов, а те от себя еще мудрили. Не считались с новым главнокомандующим ни Волконский, ни Блюхер, ни корпусные командиры. Каждый приказывал по-своему, часто в разрез с чужими приказаниями, и заварилась такая каша, что от диспозиции
Были, впрочем, еще и другие причины: войска в деле у нас было вдвое меньше, чем у Наполеона. Затем Блюхер со своей армией на целых пять часов опоздал, но опоздал не по своей вине: пакет с предписанием главнокомандующего был доставлен к нему в полночь, когда он уже спал. Дежурный чиновник, донельзя тоже утомленный, спросонок расписался в разносной книге, но пакет под подушку засунул, да и повернулся на другой бок. Поутру он нашел пакет у себя под подушкой и пошел к Блюхеру с повинной. Но время к началу боя было уже упущено. Рассчитывали отплатить французам хоть на другой день; но не тут-то было: у нашей артиллерии не хватило зарядов. И так-то пришлось возвращаться вспять, в Дрезден. Ужасно обидно и стыдно! Давно ли нам здесь «виваты» кричали, цветами путь усыпали? А теперь, когда отступающие войска, усталые, понурые, через город без конца тянутся, — прохожие ни звука, головой только качают, плечами пожимают. Позор!
Кому я, пожалуй, мог бы позавидовать, так это Сагайдачному: был ведь в огне, аргамака под ним убили, и сам он ранен: рука в повязке. Рану свою он мне нарочно не показывает:
— Разрывная, — говорит, — от осколка гранаты; смотреть неприятно.
Хозяйка за ним, как за героем, ухаживает, за обедом лучшие куски ему на тарелку накладывает:
— Кушайте на здоровье, поправляйтесь! Ведь во время сражения вас, я чай, и не кормили?
— Вас, мадам, не было, так кто же нас и кормить бы стал?
— А ночевали вы потом где же?
— Под открытым небом. Так как лошадь подо мной пала, а другой мне еще не дали, то пешком уж дотащился до города Пегау. Толкнулся в трактир. Но там все одни тяжелораненые: и на полу-то, и на бильярде, и под бильярдом… Стоны кругом душу раздирают. Вышел я на задворки, воз сена свален. Зарылся в сено, да и проспал до зари как убитый.
— Ах, вы, мой бедный, бедный! Но крестик вам все-таки дадут?
— Обещали.
— То-то же. Кушайте, кушайте!
А мне, не герою, хоть бы слово сочувствия, точно меня и на свете-то нет. Ну, да дня через два убираемся и отсюда, чтобы очистить место Наполеону. Эх-ма!
Апреля 23. Ай, Сеня, Сеня! Ведь рана-то у него не от гранаты. Узнал я об этом совсем случайно от казака-ординарца.
— А что, — говорит, — ваше благородие, не зажил еще ушиб у вашего приятеля Семена Григорьича?
— Ушиб? Какой ушиб?
— Да руки.
— Так он, значит, не ранен, а только ушибся?
— Эх! Ложь на тараканьих ножках: того гляди, подломятся. Просили ведь меня не болтать…
— Ну, да раз проговорился, так досказывай. От меня что скрывать?
— И то правда: свои люди.
— Так как же было дело?
— А так, вишь, что послали меня с запиской на одну батарею. Отдал и назад скачу;
— И тут-то Семен Григорьич руку себе и повредил?
— То-то что нет: вскочили на ноги, как встрепанные. Но конь моего французика стоит еще над своим господином, словно ожидает, не встанет ли. Схватили тут Семен Григорьич коня за уздцы, а он на дыбы; ну, и копытом им рукав разодрал, руку раскровянил. Да это бы еще с полбеды. Беда в том, что самого-то коня упустили: ускакал! Взял я их благородие к себе на седло, а они мне:
«Слышишь, мол, меня гранатой ранило». Ну, а мне что? Гранатой, так гранатой. Только вы-то, ваше благородие, сделайте такую милость, меня не выдайте.
Понятно, что никому не скажу. Лишь бы только Сене за его ушиб, в самом деле, ордена не пожаловали. Слишком зазорно бы уж было.
Бишофсверде, апреля 25. Уходили мы из Дрездена, как в реляциях говорится, «в полном порядке». Однако напоследок один офицер (фамилии не знаю) переусердствовал, и чуть-чуть ведь не вышло катастрофы.
Дело в том, что, кроме постоянного моста между Старым и Новым Дрезденом, вниз по течению Эльбы ваши саперы для отступающей армии временный плашкоутный мост соорудили. По переходе всех войск сжечь его должен был генерал Эмануэль, прикрывавший отступление. И вот, когда уже собственный батальон этого генерала (Шлиссельбургского полка) на мост вошел, злосчастный тот офицер подбегает:
— Ваше превосходительство! Не пора ли уж подрубить канаты?
— Рано, — говорит генерал. — Дайте сперва перейти нашим солдатам.
— Поспеют, ваше превосходительство, пока подрубим, пока огонь подложим…
Не выждав даже согласия начальника, бежит вон, приказания отдает. Одни канаты подрубают, другие солому поджигают и паклю, разложенные вдоль всего моста. Не перешло на правый берег еще и половины батальона, как весь мост пламенем охватило, а плашкоуты, не сдерживаемые уже канатами, по течению понесло. Обреченные на сожжение воздух воплями огласили. Тут один солдатик с моста в реку прыгнуть догадался: лучше уж потонуть, чем живьем сгореть. И что же? Эльба в том месте столь мелководна оказалась, что вода ему лишь до плеч доходила. Как увидели то его товарищи, все стремглав тоже в воду попрыгали и благополучно на сушу выбрались с ружьями и ранцами. После пещи огненной только выкупались, чтобы остыть. Но того страшного момента никто из них, полагаю, вовек не забудет!
Бауцен, апреля 27. Неприятель за нами по пятам. Вчера также Эльбу перешел; но арьергард наш пушками напор его задерживает. Канонада целый день к нам доносится. Через Сагайдачного просил я князя Волконского дать мне тоже «пороху понюхать». Обещал.
Апреля 30. Подошло еще знатное подкрепление — весь корпус Барклая-де-Толли от крепости Торна. Теперь нас здесь сила могучая — 100 тысяч: русских 70 тысяч и пруссаков 30 тысяч, да свыше 600 орудий.