На пути
Шрифт:
II
Как же он возвратился к католической вере? Как случилось это?
Вот как отвечал себе Дюрталь: не знаю; знаю только, что много лет был неверующим и вдруг уверовал.
Погоди! — думал он. — Попробую все-таки порассуждать: предмет темный, но не кроется ли там где-нибудь и внятный смысл?
Если в общем, то мое удивление связано с предвзятыми идеями о том, как происходят обращения. Я слыхал, что это бывает внезапным, мощным потрясением, громовым ударом, а бывает, что вера в конце концов взрывается в долговременно и умело подведенном подкопе. Совершенно очевидно, что обращение может совершиться и тем, и другим способом — ведь
Так-то так, но и этот вариант, в общем-то, сильно напоминает взрыв мины: ведь без глубокого подкопа она не взорвется. Или нет — потому что в этом случае видно, как делается дело, понятно, какие препятствия стоят на пути; тогда я мог бы рассуждать, проследить, как бежал огонек по шнуру, а сейчас не могу. Я взлетел на воздух внезапно, без предупреждения, даже не догадываясь, что под меня так упорно подкапывались. Но тем более это не удар молнии: разве что я соглашусь, будто бывает молния тайная и немая, ласковая, диковинная… И даже так не может быть, ибо это внезапное душевное потрясение почти всегда происходит вследствие несчастья или преступления — словом, какого-то известного события.
Нет, нет; только одно, кажется, ясно: надо мной совершился благодатный Божий промысел.
Что же тогда: нет никакой психологии обращения?
Полное впечатление, что так и есть! Ведь я тщетно пытаюсь восстановить этапы того пути, которым прошел. Конечно, кое-где на этой дороге я могу рассмотреть кое-какие вехи: любовь к искусству, наследственность, утомление от жизни… Даже могу припомнить позабытые детские впечатления, потаенные лабиринты идей, возникавших, когда я заходил в церковь, но вот чего никак не могу: связать воедино эти нити, собрать их в единую связку; вот чего никак не пойму: внезапной и беззвучной вспышки света, совершившейся во мне. Когда пытаюсь объяснить себе, как именно я вчера был неверующим, а сегодня, в единую ночь, стал верующим, вот тут-то я ничего и не нахожу: момент Божьего дела прошел, не оставив следов.
Он ненадолго прервал свои размышления, потом продолжил:
Совершенно понятно, что в таких случаях на нас действует Дева Мария: Она пропитывает нам душу и предает в руки Сына Своего, — но у нее такие тонкие, невесомые, ласковые персты, что душа, которую они перевернули, не почувствовала ничего.
Однако если станций и остановок моего пути к обращению я не знаю, то предположить хотя бы, каковы мотивы, которые после долгой безразличной жизни привели меня к церковным пределам, водили вокруг да около и, наконец, подтолкнули к самому входу, могу.
Причин три, без околичностей говорил себе Дюрталь.
Прежде всего, наследие благочестивой семьи, разбежавшейся по монастырям. Из детства он вспоминал кузин и теток в монастырских комнатах для посетителей: важных и смиренных, белых, как незабудки. Он робел от их тихих голосов, ему становилось не по себе, когда они на него смотрели и спрашивали, хорошо ли он себя ведет.
Он пугался, прятался к матери в юбку, содрогался, когда, уходя, надобно было подставить лоб под бесцветные губы, вытерпеть дыхание холодного поцелуя.
Теперь, за далью лет, он припоминал эти посещения, что портили ему детство, и они уже казались ему изумительными.
Не было ничего удивительного, что эти ощущения, изменившиеся от времени, впрыснули в него капельки религиозных идей, и когда в мечтах он приукрашивал их, эти идеи проникали глубже. Может быть, тридцать лет все это исподволь бродило в нем, а нынче тесто поднялось.
Но еще действенней должны были быть две других известных ему причины.
Вот они: отвращение от жизни и страсть к искусству; отвращение усугублялось одиночеством и праздностью Дюрталя.
Некогда его дружба кочевала по воле случайных встреч, душа нарывалась на связи с людьми совершенно чуждыми, и вот, после долгих бессмысленных скитаний, наконец осела на месте. У него были близкие друзья: доктор Дез Эрми — врач, одержимый демономанией, — и звонарь в Сен-Сюльпис бретонец Каре.
Это были привязанности совсем не того рода, что знал он прежде: не поверхностные, не фасадные; они были глубоки и объемны, основаны на единомыслии, на нерасторжимой смычке душ, но вдруг оборвались и они. С разницей в два месяца Дез Эрми и Каре умерли: одного унесла тифозная горячка, другого простуда, свалившая Каре после того, как он весь вечер звонил на церковной башне.
То и другое для Дюрталя было страшным ударом. Жизнь его неприкаянная сорвалась с последних якорей и понеслась по волнам; он метался без курса, отдавая себе отчет, что это окончательный срыв, что он уже не в том возрасте, когда можно опять собраться.
Так он и жил — один, в своем углу, со своими книгами; когда он был занят, когда сочинял, то стойко переносил одиночество, когда же оставался праздным, оно становилось невыносимо. Целыми днями, забившись в кресло, Дюрталь уносился в мечтах, и вот тогда-то особенно гуляли в нем навязчивые идеи; рано или поздно за его закрытыми веками начинали разыгрываться целые феерии, всегда одни и те же. В его сознании при звуках псалмов плясали нагие женщины; задыхаясь и злясь, он оправлялся от этих видений; если бы тут случился священник, он был готов со слезами пасть к его ногам, а если бы в его комнате оказалась девка, тут же предался бы наигнуснейшим гадостям.
«Так прогоню эти бредни работой!» — кричал он в мыслях своих. Но над чем работать? Выпустив в свет биографию Жиля де Рэ, {11} которая, кажется, заинтересовала кое-каких художников, он остался без сюжета: сидел в засаде и выжидал новую книгу. Не признавая в искусстве середины, он перепрыгивал из крайности в крайность; в повествованье о маршале де Рэ Дюрталь перешерстил весь средневековый сатанизм; теперь ему казалась интересной только жизнь какой-нибудь святой. Несколько строк, на которые он наткнулся в сочинениях Гёрреса и Рибе о мистике, навели его на след блаженной Лидвины; {12} теперь следовало найти о ней новые сведения.