На рубеже двух эпох
Шрифт:
– Куда едете?
– спрашиваю, соображаю: далеко ли с нами поедут попутчики?
– Через Лозовую, на Дон. добивать белых бандитов, - отвечает маленький с совершенно искренним убеждением, что он делает самое рассвятое дело.
Покушали, угостились взаимно. Владимир мой успокоился: "Свои ребята, крестьянский народ!"
Доехали часа через четыре до Мелитополя. Наши вояки вышли выпить, и вдруг маленький возвращается и спрашивает меня:
– Не можешь ли ты написать мне письмо?
– Кому?
– Да вот тут, на станции, значит, встретил я знакомого из своего села, так что хочу написать домашним письмецо. А?
– Это можно, - говорю.
Сейчас же достал из чемодана открыточку.
– Кому писать-то? Как называть?
– Ну-у, дорогие, мол,
Написал.
– А дальше что?
– Ну, дальше пиши: едем героями бить бандитов.
Написал и это, делать нечего, по пословице: "С волками жить, по-волчьи выть".
– А еще что?
– И довольно!
– Да тут еще место осталось!
– Ну напиши там, что хочешь сам.
– А что, если я напишу: храни вас всех Господь Бог! Можно?
Смотрю на него выжидательно с интересом: что ответит на это?
– Пиши-и!
– нимало не колеблясь и не возражая, ответил герой.
И я написал. Он кое-как накарябал свое имя и фамилию и побежал передавать письмо...
А я снова подумал: "Удивительное сочетание в русской душе!. А ведь, право, хороший человек он..."
На ночь маленький залег по-братски на мягкий диван внизу с Володей. А я полез наверх - к высокому, головами врозь. В сетке, около моей головы, лежал огромный револьвер, четверти в две, в деревянной кобуре. С непривычки мне даже неприятно было сначала. А скоро все мы дружно уснули. Никто уж нас больше не беспокоил: где матросы, там было уже надежно на этот счет, в обиду своих не дадут.
Кстати, уж припомню в последний раз о симферопольской станции. Здесь продолжал управлять ею прежний, царский начальник: замечательной деликатности, с красивой бородой, чудный человек! Никто его пальцем не тронул. Только и он при необыкновенном собственном изяществе и красоте не мог навести чистоты на вокзале. Тогда по всей колоссальной России, во всех станциях и вагонах почему-то щелкали подсолнечные семечки. Тут была какая-то особая психология момента, это никак не случайно. Но я не мог все же понять ее. Хотелось ли народу этим развлечь и отвлечь себя от разных дум? Или он хотел показать теперь свою вольность, что он везде хозяин и на все ему наплевать?! Или нужно было занять себя во время долгих, иногда по дням, ожиданий поездов. Но только действительно заплевали уж станции до невероятной степени! И уж убирать было бесполезно. И откуда брались эти семечки?! Право, съедены были сотни тысяч пудов! Вся Русь щелкала тогда,.. Что такое? И когда потом пришли немцы на Украину, они прежде всего требовали очищения станций и запрещали семечки. Я записал этот факт не для забавы читателя, а потому, что он как-то был связан тогда с революционной психологией.
Еще припоминается картина, как огромный матрос с медвежьей фигурой открыто приставал в зале к молоденькой черноволосой девушке еврейского или восточного вообще типа. Она старалась слегка отводить его рукою, но это мало действовало.
Утром наши герои на Лозовой пересели на другой поезд. Потом Харьков... Почему-то пришлось пересаживаться в другой поезд... И тут была такая давка, что едва можно было влезть в вагон третьего класса. А выйти для нужды уже положительно было невозможно, и люди справляли мочевые обязанности прямо через окна.
Прямо против меня оказался молодой раввин-блондин. Мы завязали с ним спор о вере. Он был, разумеется, против христианства.
– А вы хоть читали Евангелие?
– спрашиваю я.
– Нет!
– Ну, как же вы можете спорить, не зная самого важного?
В это время ввязывается в нашу беседу другой еврей, черный и пожилой, машет презрительно на нас обоих рукой.
– Э-э!
– говорит, - и ваша (моя) вера неверная и твоя (раввина) тоже! Теперь наша вера настала! Ваши больше не нужны!
– Какая же ваша вера?
– спрашиваю.
– Вот какая!
– и он торжественно ударил себя по карману.
...В Орле Володя пересел, чтобы скрыться в пустынь.
В Москве начинался голод: подвозу хлеба было мало, а в хлебородной Украине господствовали или украинцы, или - потом -
В Петрограде было не лучше. Одна старушка из придворной аристократической фамилии Б, после, в Сербии, рассказывала мне, что они в Царском селе или Петергофе несколько месяцев питались травой снитью, чем питался в Саровской пустыньке и преподобный Серафим-подвижник.
Советская власть принимала меры, но было крайне трудно наладить транспорт. Тогда образовались отряды мешочников. Горожане ехали с мешками в деревни, где, конечно, хлеба было больше, особенно в дальних областях, и оттуда привозили пуд-два муки на "хлеб насущный", а иногда сами крестьяне привозили его в город, выменивая на что-нибудь им нужное. Но правительство почему-то боролось с этим явлением. Помню, как перед самой Москвой, на предпоследней остановке, из всего поезда начали выскакивать чуть не на ходу, мужики и бабы - все с мешками. Выяснилось, что впереди ожидал их заградительный отряд солдат, которые должны были отнять привезенное, но кто-то из своей братии же предупредил этих паломников за хлебом. Они предпочли лучше лишний десяток верст протащить тяжесть на себе, лишь бы не сидеть опять голодными. Вероятно, были и спекулянты, но их было мало по сравнению с армией мешочников, голодавших в городе. Милиция, впрочем, смотрела на этих голодных людей сквозь пальцы... Голод был на севере и в городах. А на юге - на Украине, на Дону, на Кубани - нужды в хлебе не было. И когда, бывало, из Москвы переедешь в эти области, поражаешься, что тут всего много, и даже, подумайте, есть настоящий белый хлеб! Один раз, увлеченный мыслью о дешевке лука, я купил у молодой розовой торговки из села целую связку лука, головок в пятьдесят, а в вагоне - я тогда ехал в товарном - посередине топилась железная печка, я пек лук, он делался сладковатым, я его ел. Но все же связки не одолел ни я, ни мои соседи.
Наступил, кажется, февраль 1918 года (я снова предупреждаю, что годы, цифры, соотношение времени я теперь иногда могу путать - уже 26 лет прошло, но это не имеет никакого значения в моих записках, так как я занят характеристикой событий, а не хронологией фактов). Мне нужно было съездить в Тверь для сдачи ли дел по семинарии или для чего иного. В пути произошел случай. Кстати, чтобы не забыть. Еще после февральской революции ехать в вагонах было неинтересно. Сельские ребята, помню, кричали на всех едущих столь шикарно и по старому богатому способу: "Буржуи, буржуи!" А это слово было тогда самое позорное! Не было худшего греха, как попасть в разряд этих врагов народа, или, как выражались еще, недорезанных буржуев. А после "буржуйками" стали называться местные печечки, в которых отапливали горожане свои холодные квартиры и кое-как готовили себе пищу - из картофельной шелухи, мучицы, куска селедочки и т. д.
* * * Вспомню еще и о дровах. Профессор университета Ф. получил ордер на получку порции отопления, сторож отмерил ему полагающуюся часть и благоразумно удалился. Профессор философии положил ее на салазочки и потом тихонько стал прибавлять от казенных дров.
– Папочка!
– говорит ему шести-семилетний сын Виктор, прибывший с отцом за живительным теплом.
– Ведь там не наши дрова!
– Знаешь, Витенька, теперь все национализировано, все общее!
– А самому стыдно.
Так он мне рассказывал в Берлине в 1923 году.