На сопках Маньчжурии
Шрифт:
Но особый ужас заключался в том, что она только что разговаривала с этим незнакомым милым студентом, сама посоветовала ему сообщить о положении у Технологического, сама послала его на столб и на ее глазах его застрелили.
Несколько раз она пыталась остановиться, но нельзя было остановиться потому, что тысячная толпа стремилась по узкой улице, сдавленная домами, наглухо закрытыми воротами, и увлекала ее вместе с собой. И только у Владимирского собора пошли медленнее, приводя себя в порядок, собираясь с мыслями, и наконец остановились.
— Что же это такое? — спросил Таню господин в очках, с остренькой
Глаза его были злы и не отрываясь смотрели в Танины глаза.
— Трепов предупреждал! — выкрикнули впереди. — Не верили, вот вам…
— Мало им девятого января! Я никогда не забуду Певческого моста, — продолжал учитель. — Я не социалист, я говорю это прямо, но я хочу счастья и свободы русскому народу. У Певческого моста на коленях стоял старик фабричный, держась за руку женщины — может быть, дочери, может быть, снохи… Из облезлого барашкового воротника пальто выглядывала тонкая коричневая шея. Понимаете, такая покорность и мольба! «Господин офицер, — говорил он, — мы же к батюшке царю с женами и детьми!» А офицер подошел к нему, вынул шашку и ударил его по этой шее! Ведь этого же невозможно перенести, господа! Русский офицер русского человека, который пришел к царю рассказать ему о своих горестях!.. Вы понимаете? А когда женщина в ужасе побежала, он догнал ее и тоже шашкой… Вы можете это понять? Я думал, что это безумие! Я так и говорил всем… А оказывается, это система!
Зрачки его за очками расширились, расплылись по стеклам. Шапка сидела на затылке, галстук вылез наружу.
— Да, это система! — крикнула Таня. — Ваш царь-батюшка — преступник, которому нет и не может быть прощения.
Учитель развел руками и стоял, глядя поверх голов на серые стены домов, на серое небо, из которого вот-вот должен был посыпаться снег.
По проходу шли солдаты, семеновцы, а может быть, преображенцы, а может быть, Московский полк, — Таня не видела. Но она увидела высокого, с седыми бакенбардами генерала, который пробился из толпы к солдатам — на целую голову выше толпы — и поднял трость.
— Господин капитан! — крикнул он шедшему впереди солдат офицеру. — Кто вам разрешил стрелять? — И затряс тростью.
Таня услышала озлобленный голос капитана:
— Проходите, ваше превосходительство, проходите!
Генерал опустил палку, плечи его ссутулились.
— Да, — сказала Таня, — все, даже генерал! Всенародный позор! Теперь все ясно, Маша, все, все, до последней точки!.. Хорошо, пусть!
Глаза ее горели, кудрявые волосы выбились из-под шапочки.
— Идем туда, к нашим!
Они шли к Николаевскому вокзалу, потом по Старо-Невскому, останавливались, встретив кучку прохожих, говорили коротко:
— У Гороховой палачи расстреляли мирных, невооруженных людей, убит студент… — И шли дальше.
«…Вооружаться, вооружаться, по три человека, по пять, по десять!.. Каждого казака, полицейского, жандарма!..»
— Что ты бормочешь, Дашенька? — спрашивала Маша, заглядывая ей в лицо.
— Я бормочу? Я только думаю.
Они дошли до Лавры, никого из заставских не встретили и повернули назад, так как до начала митинга оставалось мало времени.
К четырем часам у Казанского собора собралась стотысячная толпа: молодые и пожилые, мужчины и женщины,
Кто будет выступать? Называли имена публицистов, адвокатов, представителей политических партий. Таня настойчиво пробиралась вперед, чувствуя страшную потребность говорить самой. «Всего несколько слов, всего несколько слов…»
Наконец она и Маша уперлись в плотную каменную стену людей.
— Ты знаешь, я возмущена, — говорила стоявшая рядом дама своей приятельнице, — к картежникам в Петровский яхтклуб известие о манифесте пришло чуть ли не в полночь! Можешь себе представить, никто из них днем не удосужился узнать! Но как только узнали, потребовали шампанского и вывалились на улицу. У Благородного собрания встретили одного видного артиста. Сообщили ему, представь себе, о своей необычайной радости и дарованных России свободах и уговорили его спеть гимн. И видный артист, представь себе, спел дважды! А мой Никандр Александрович заявляет, что, если где-нибудь в театре будет теперь исполняться гимн, он не встанет… — Дама смотрела на приятельницу, на Таню, на Машу, меховая шапочка сидела у нее почти на бровях, делая лицо сердитым. Она ожидала, что ее спросят, кто же был тот видный артист, но в это время издалека, неровно, с порывами ветра, донеслись звуки гимна. Пели за Гостиным двором. Разговоры смолкли. Десятки тысяч людей повернулись в ту сторону, откуда неслись знакомые звуки. И вот вся огромная толпа дрогнула, колыхнулась и медленно двинулась к Садовой.
На углу Садовой стояла группа рабочих из-за Невской заставы. Цацырин первый заметил черносотенцев. Над ними развевалось белое шелковое знамя с синими словами: «Да здравствует царь и свобода!» Черносотенцы, одетые на русский манер в поддевки и сапоги, приближались, пение гимна звучало все громче.
Хотя вокруг было много красных флагов, но Годун, шагавший вместе с заставскими, вытащил из-за пазухи еще одно полотнище, шпагатом прикрепил его к трости и поднял над головой.
Не пропускать, не пропускать черную сотню!
Заставские и те, кто был в районе Садовой, убыстряя шаг, ринулись навстречу певшим «Боже, царя храни».
Стена шла против стены. Передние столкнулись. Черносотенцы были вооружены дубинами.
— Гимназиста убили дубиной! — передавали по рядам.
Скупо прозвучал выстрел… Протяжный вой, ослабевая, держался минуту, потом погас.
И вдруг черносотенцы покатились назад. Они бежали, топоча сапогами, ныряя под арки Гостиного двора, укрываясь в переулки. Их не преследовали.
Цацырин увидел убитого знаменосца, — черносотенец лежал, подвернув ноги, запачкав сапогами свое знамя.
— А ведь это Гусин, — присмотревшись к убитому, сказал Цацырин, — лебедевский приказчик!
По рядам понеслось:
— Разогнали, разогнали! Назад, назад! Оратора!
Слов первого оратора Таня и Маша из-за далекого расстояния не слышали, он стоял на цоколе памятника Барклаю де Толли и, судя по жестам, призывал к чему-то решительному.
— Кто он, не знаете? — спрашивала Таня.