На трудном перевале
Шрифт:
— В этих условиях, — говорил Энгельгардт, — то, что нам рассказал Верховский, хотя и не ново, но представляет некоторый интерес.
Старик Ковалевский коснулся еще одной стороны событий, по его мнению, решающим образом влиявшей на ход войны.
— Наша страна, которую все считали неисчерпаемой житницей, — говорил он, — стоит на грани голода. Города испытывают острую нужду в хлебе. Нам грозит голод. Это в свою очередь отражается на настроении в тыловых гарнизонах, в которых не прекращается брожение. Революция стучится в двери. То, что нам сказал Верховский, конечно, интересно и могло бы помочь делу, но это лишь часть большого вопроса, на котором сейчас сошлись и Дума и Государственный совет. Все в один голос настаивали перед царем на необходимости
— Но почему же царь не хочет слушать людей, которые так искренне ему преданы? — спросил я.
— Император считает, что если в этом вопросе сделать хотя бы одну уступку, как это сделал Людовик XVI, то потом уже нельзя будет остановить стихийное развитие событий. В его глазах ответственное правительство — это первый для него шаг на плаху!
Старик Ковалевский чувствовал, что нельзя остановиться на пожеланиях. Нужно было сказать, что же делать. [147] Он вспомнил только что потрясшее всех убийство Распутина. Оно было совершено великим князем Дмитрием, князем Юсуповым и вернейшим из монархистов, членом Государственной думы Пуришкевичем.
— Это предел, — воскликнул я, — за которым остается лишь одно: идти по стопам придворных Павла I.
После моих слов воцарилось тяжелое молчание.
— Что ж, если не окажется другого пути, — сказал наконец Энгельгардт, — придется пойти и на это.
Но его слова не нашли отклика: сначала, по мнению присутствующих, надо было исчерпать легальные возможности. Было решено поднять вопрос о чистке командного состава в военной комиссии Государственной думы и в особом совещании по обороне.
— Но это же путь, рассчитанный на годы, — возразил я. — А дело не терпит. У нас остались буквально дни, когда мы еще можем что-либо сделать. Инициатива пока у нас в руках. Но если мы допустим промедление, армия вырвется у нас из рук и нас понесет стихийным потоком неизвестно куда.
Саввич развел руками.
— Трудно думать, что мы сможем что-либо сделать. Государственная дума бессильна.
Когда я уходил, меня отвел в сторону Энгельгардт.
— Знаете ли вы полковника Крымова? — спросил он.
— Знаю, он был моим руководителем в военной академии.
Я хорошо помнил Крымова. Его нельзя было забыть. Это был большой, грузный мужчина, сутулый, с небрежно расчесанным пробором редеющих волос. Он приходил в академию и лениво вел занятия, скользя скучающим взглядом по своим ученикам — офицерам. Умный и образованный, он нес в себе громадный запас энергии, воли к действию, и учебная работа явно его не удовлетворяла. Но войны не было, и он довольствовался разговорами о ней. Слушатели его группы часто говорили о нем как о начальнике, под командой которого хорошо было бы оказаться на войне. Но не это поражало в нем. Людей, которые казались годными к руководству войсками, в военной академии было много. В нем чувствовался темперамент бойца. Глядя на него, вспоминались кондотьеры эпохи Ренессанса, предприимчивые люди, способные к авантюре, к дерзкой, самозабвенной [148] выходке, когда человек мог или сложить голову или завоевать государство.
Таким встал в моей памяти Крымов перед войной. Таким он оказался и во время войны: отличным офицером Генерального штаба в армии Самсонова, сделавшим все, чтобы спасти её от гибели; отличным и смелым командиром Заамурской казачьей дивизии, выполнявшей в Галиции у Лечицкого ряд дерзких операций, результатом которых было овладение Черновицами.
— Почему вы вспомнили о Крымове? — спросил я. Энгельгардт замялся.
— Да так, просто... Во всяком случае, то, что вы приехали к нам, для нас очень важно. Я буду говорить о вас с Гучковым. Нужно поддерживать связи в ожидании крупных событий.
Мы простились.
Я вышел на Мойку из подъезда, где жили Ковалевские, и с глухим отчаянием остановился у перил. Все не было сказано, но я ясно почувствовал то, что не было договорено. За теми людьми, с которыми я говорил, никто не стоял, потому что у них не было воли к победе. Вернувшись домой, я позвонил «сестре Китти». Я давно не имел от нее писем и не мог быть уверен, что она в Петрограде. Скорее наоборот, последнее её письмо было из-под озера Нарочь. Но я все же надеялся, что она в городе и сведет меня либо с самим Милюковым, либо с его друзьями. Если не было возможности сделать что-нибудь под руководством Гучкова, то, быть может, Милюков знает путь к спасению России. Я читал его речь в Государственной думе, в которой он говорил: правительство не замечает, что «лишенные единства цели и руководства силы народные тратились бесплодно и слабеет великий народный порыв». Это он обратился к правительству с вопросом, что им руководит: глупость или измена? Человек, который так говорил, наверно, знал и что делать. К своей большой радости я услышал по телефону знакомый мне, веселый, полный задора и энергии голос:
— А, победители! Снова приехали в нашу хмурую столицу? — Она звала меня в шутку «победителем» после [149] нескольких успешных операций, в которых я участвовал. — Откуда вы сейчас?
— Увы, я не могу рассказывать вам о победах. Я из Румынии и к вам по делу.
— По какому? Какое может быть дело между отставной сестрой милосердия и офицером Генерального штаба?
— Расскажу, когда приеду, но почему отставной?
— И я расскажу, когда вы будете у меня. Приходите завтра запросто пообедать. Увидите кое-кого из моих друзей...
На другой день я ехал на Каменноостровский проспект через пустынное Марсово поле, мимо памятника Суворову, равнодушно взиравшему на своих правнуков, пересек широкую, покрытую белым пологом Неву.
Хорош Питер в белую летнюю ночь, когда над Невой стоит зарево заката и теплая тишина разлита над рекой. В небе пылает шпиль Петропавловской крепости, парящий ангелом в недосягаемой вышине. В празднике красок, в спокойствии подернутой легким голубым туманом земли все кажется хорошо; мрачные мысли бегут прочь! Но совсем не так было в тот январский вечер, когда я переезжал Неву. По обе стороны ярко освещенного Троицкого моста зияла черная пропасть, в которой едва отражался темный призрак Петропавловской крепости. Шпиль с ангелом потонул во мраке бездны. С моря несся леденящий ветер. Черные мысли неслись, как снежные вихри. Я смотрел на темный силуэт крепостных бастионов, и впервые мне с необычайной силой представилось то, что происходило за их стенами в течение многих десятилетий. Почти сто лет назад там погибли декабристы; теперь за решетками крепости также томились люди. Что толкало их на борьбу? Во имя чего? После всего, что я пережил на войне, после того как я сам, своими глазами увидел, что царь оказался не первым слугой, а врагом родины, я все больше и больше проникался убеждением, что люди за крепостной решеткой были правы... Надо было что-то делать. Надо было искать новые пути. Надо было идти на большое решение...
Автомобиль быстро пробежал Троицкий мост, пронесся мимо особняков Каменноостровского проспекта и остановился у знакомого дома. Я приехал раньше других [150] и застал хозяйку, как всегда, в уютном малиновом кресле с мягкой подушкой под ногами.
— Ну рассказывайте, Александр Иванович, что привело вас в наши Палестины.
— Вы должны помочь мне связаться с Милюковым, Среди моих знакомых нет никого, кто мог бы это сделать.
— О чем вы хотите говорить с Милюковым?