На узкой лестнице (Рассказы и повести)
Шрифт:
Надежда Игнатьевна хмыкнула.
— Но видишь, — вскричал он как бы с радостным обвинением, — а сохранилась. Счастливая, тебе всегда везло. Наденька, а может, за счет других?..
А действительно — и выжила, и сохранилась, и винить некого, благодарить тем более. Мало кто знает, как складывались у нее дела, разве что в органах, да и там списали, наверное, за давностью в архив. А еще каких-то тридцать — сорок лет назад свет для нее сошелся клином на крошечной сибирской деревушке, куда ее определили на вечное поселение. Молчалива и печальна была эта выбитая войной деревня. Большие тяжелые избы, темные, словно изрядно отсыревшие, но еще хранили они, еще излучали нечто такое, что дает возможность чувствовать жизнь
«Обживайся», — сказал охранник и выбросил из мотоциклетной люльки узелок с продуктами. Потом он звонко смеялся и все повторял: вот где житуха… во житуха, и сбегнуть некуда. Молодой был парнишка, и все у него, надо полагать, еще впереди. А здесь через год похоронили одинокого старика, кавалера трех «Георгиев» и «Красного знамени», в бывшем жителя Саратовской губернии. Но жизнь не остановилась. Мозг страдал от безделья, и Надежда Игнатьевна продолжала начатое в лагере: мысленно переводила русские знакомые стихи на французский, но все чаще не вспоминались, ускользали, растворялись в белой вязкой мути иностранные слова. И все чаще просила у бога: дай силы, спаси и сохрани.
— Где те следователи, что судили меня? Нет их… Они давно перегрызлись между собой и умерли. А я жива, приговоренная ими навечно! — она и не почувствовала, что произнесла это вслух.
Притихший было Николенька оживился.
— Как страшный сон, — сказал он и гулко пристукнул палкой.
И тут до него дошло:
— Погоди-ка, вот как… А я не знал. Ты чего, тоже?..
— Тоже, Николенька…
— Чушь какая-то… А тебя за что?
— Стоит ли ворошить? Я и сама уже толком не помню.
— А когда?
— Через два месяца после тебя.
— Надо же, — Николенька разволновался всерьез, с кряхтением, опираясь на посох, встал, прошелся по кухне. — Чего-то водички захотелось.
Надежда Игнатьевна всплеснула руками:
— Вот память стала: чай не поставила. А еда у меня только овощная. Ты мясо ешь?
— Ем, ем…
— Значит, хищник.
— Да не хочу я ничего. Стакан воды, говорю.
Он наливал воду, стуча краем стакана о кран.
— Ты чего же, — снова завел он. — Ты хочешь сказать, память отшибло? А? — и взглянул на нее искоса, стремительно и хищно, словно кривым ножом взмахнул.
Надежда Игнатьевна хмыкнула и, ничего не ответив, пошла в комнату за самоваром.
— Память отшибло… — проговорила она вслух и сама себе ответила: — Нет, милый друг, богом не наказана.
Но долгая память не всегда во благо. Давние годы встают, как живые, нанизываются друг на друга и так приближаются к глазам, что любое пятнышко видно как на ладони.
Арестовали ее за полночь — уже не горели уличные фонари; ничего не объяснив, поместили в одиночную камеру и надолго забыли о ней. Она потеряла счет дням, человека видела лишь когда приносили еду. Но вот, наконец, наступил момент, когда она почувствовала, как веселее обычного загремели в железной двери ключи.
Следователь был молод, гладко выбрит и тщательно причесан. Но показалась Надежде Игнатьевне какая-то неуверенность во всем его строгом официальном облике. Он вежливо поздоровался, предложил стул и стал хмуриться, барабанить пальцами по столу. И она тоже напряглась, окаменела, превратилась в соляной столб, словно сейчас огласят ее смертный приговор. Но следователь неожиданно спросил совсем о другом. Правда ли, что она видела
— Ну, что ж, а теперь, к сожалению, займемся делом. Вы только не удивляйтесь, спрашивать я вас буду лишь о самом необходимом. У нас есть достаточно серьезное заявление и неопровержимые доказательства о накоплении и хранении вами большого количества оружия, которое предназначается для террора и диверсий. А получено оно от агентов английской разведки. Из вышепредъявленного логично вытекает ваша активная связь с враждебным иностранным государством. Надеюсь, — следователь сильно нажал на это слово, сделал паузу и пристально и, как показалось Надежде Игнатьевне, с какой-то тревогой взглянул ей прямо в глаза, — надеюсь, вы не будете отрицать эти очевидные факты?
И она, неожиданно для себя, ответила утвердительно.
Следователь достал из папки протокол, вытащил последнюю страницу: вот здесь, пожалуйста, распишитесь.
Она расписалась.
И тогда он встал, одернул гимнастерку и сказал тихо и с грустью:
— Спасибо вам, Надежда Игнатьевна. За все! Человек я маленький, но хоть что-то постараюсь сделать для вас. Я обещаю вам хороший лагерь и отличную характеристику отсюда. Поверьте, это не мало.
А это действительно было не мало. Она потом не раз убеждалась: прежние лагеря так же отличались друг от друга, как, наверное, нынешние университеты. И еще Надежда Игнатьевна думала: прошлое настолько нелепо, что оставшейся жизни уже не хватит, чтобы в чем-то разобраться. Видно, сильно согрешили изначально, прошлись тяжелым сапогом, а на мертвых следах трава не растет.
Электрический самовар стал подходить, зашипел, забулькал.
— Сколько сидела?
— Тринадцать.
— Стандарт. У нас, как у фронтовиков, вся жизнь в прошлом. А вспомнить нечего, одна пыль в голове. Бог, что ли, как ты говоришь, наказал?
— А за что богу тебя наказывать? Вон какие пальцы у тебя скрюченные, хоть землю ровняй. Тяжелым потом добывал себе пропитание.
— Бог не наказал, — обрадованно воскликнул Николенька. — Не наказал… Не за что! Чист, как слеза. И опять же, хорошую пенсию определили. А за просто так хорошую пенсию не определят. Хорошая пенсия — это хорошая пенсия. У тебя-то, вот смотрю, не очень.
Надежда Игнатьевна с неожиданной злостью перебила его:
— И ни разу в жизни не было искушений?
Николенька сник.
— Как страшный сон, — вновь произнес он, словно заклятье. — Они творили страшное… Они заставляли меня стоять. Отводили в подвал и ставили посередине и лампой освещали. И наступала тишина, совершенно могильная, знаешь, даже с каким-то сырым ознобом, не иначе — из гнилого болота. А лампа была во-о какая, — он снял руки с палки и согнул их перед собой в круг, — вот такая была, а может, и больше. И жар от нее валил, как из пасти дракона. И когда сшибались эти две силы — сырость и жар, меня будто крючьями раздирало. Так и думал: конец… И еще, понимаешь, в подвале, уже под землей. А кто-то в это время нюхал сирень. Вот в чем альфа и омега — усекаешь?