На узкой лестнице (Рассказы и повести)
Шрифт:
Степан Ефимович обернулся. Из кухни наблюдал за ним Скол. Никак, просится гулять. Может, все-таки стакан чаю? Но вот эта морда, состаренная полумраком. Страдает животина, если сама вылезла. Все равно что корову вовремя не подоить. Но никто не виноват: захотелось пожить в коллективе, вот и живи. Скоро не только стакан чаю, причесаться некогда будет.
Преодолевая сопротивление каждой клетки организма, Степан Ефимович достал веревку, застегнул ошейник.
…И-и, матушки мои, что творилось на земле, если идти пешком. Не успел он завернуть за угол, как понял, что безнадежно
А в собаку вселился бес. С такой силой стремилась она вперед, словно на волю вырвалась после долгого заключения. И все по лужам, и все куда-то в сторону, и туда именно, где землица напоминает студень. Он распустил веревку до отказа на все три метра. А Скол не унимался. Уму непостижимая собачья блажь — как будто бы есть принципиальная разница под этим деревом оправиться или под тем. И все ближе к проспекту, ждет, надеется… И начихать ему, что рядом тот, который кормит. Нет, товарищ, так далеко не пойдет, Степан Ефимович стал наматывать веревку на ладонь, как на спиннинг подтягивать крупную рыбину. И снова собака упиралась всеми четырьмя лапами.
Он поволок ее домой, не разбирая дороги.
Когда он уже в коридоре хотел снять ошейник, пес заворчал и полез под стол.
Господи, откуда такая неприязнь?
Степан Ефимович нагнулся, уперся ладонями в колени, нащупал взглядом собачьи зрачки.
— Так чего же тебе не хватает? А? Ты чего же спокойно жить не хочешь? Сам не хочешь и другим не даешь.
Собака опустила голову на вытянутые лапы, но продолжала следить за хозяином, шерсть на загривке не опускалась.
— Негодяй, — тоном учителя заключил Степан Ефимович и покрутил перед носом собаки указательным пальцем.
Дальнейшее произошло неимоверно быстро. Скол щелкнул челюстью, Степан Ефимович отпрыгнул к холодильнику, а на линолеум под ноги упала темно-красная капля и расползлась в мокрых следах. Он прижал палец к губам, стал, как в детстве бывало, высасывать кровь и только потом вспомнил про бактерицидный лейкопластырь.
— А теперь мы тебя будем приводить в порядок, жалкая неблагодарная тварь.
Он вытянул собаку из-под стола, наступил на веревку и стал стаскивать брючный ремень.
— Любви надо учить! Мы тебя, как в армии, не можешь — научим, не хочешь — заставим. Не-ет, любви надо учить…
Он размахнулся и хлестанул по оскаленной морде, по черным сузившимся, как ему показалось, глазам, но вздыбленному загривку, по бакенбардам, черт возьми, по бакенбардам…
И пошло! И поехало! И с каждым ударом, с каждым взвизгом и конвульсией ненавистного существа вливалась в душу Степана Ефимовича теплая волна; ядерным облаком распускался восторг и распирал изнутри. Было такое ощущение, будто из него, Степана Ефимовича, выскакивает другой человек и что-то там такое делает, от чего захватывает и спирает! Такое опьянение никакой бутылкой не поймаешь. Нет! Жизнь не кончилась! Мы еще повоюем, мы еще покажем себя.
А собака не сдавалась. Она хрипела предсмертным хрипом, до последнего пыталась перехватить ремень, как будто бы он, сосредоточивший
Неизвестно, сколько длилось бы еще у Степана Ефимовича это восторженное состояние, если бы не откинулась дверца современного кухонного шкафа. Задеть, к счастью, не задела, но охладила. Степан Ефимович включил свет и сел на табуретку, ослабил галстук, хотел надеть ремень, но никак не мог попасть в петлю. Бельчик уполз под стол и улегся так, чтобы видеть хозяина. Шерсть на загривке не опускалась. Степан Ефимович увидел, что один глаз у собаки затянулся словно бельмом. Отчего-то на душе стало неприятно. «Вот и выпил стакан чаю», — с грустью подумал он.
Потом Степан Ефимович ходил по комнате, поглядывал то на книжные полки, то на кресло у журнального столика, то на платяной шкаф, мрачноватый, но антикварный, украшенный бронзовыми завитушками, на дорогой коврик перед диваном-кроватью. В грустные минуты на Степана Ефимовича накатывала блажь: снова и снова отмечать, что осталось после раздела, а что к тому прикуплено. Это называлось успокоить себя, дескать, не хуже, чем у других, а может быть, даже и лучше — простора больше, воздуха, как в степи… Следовательно, все идет нормально. Но тут за стеной послышалась песенка «Спокойной ночи, малыши», и сразу почувствовал себя Степан Ефимович сосудом, в котором проломили бок, птицей, подбитой камнем, запущенным наугад каким-то дураком.
И вот что решил внезапно Степан Ефимович: надо немедленно поставить точки над «i», выяснить, наконец, непонятный, но временами изрядно досаждающий момент. Уже завтра может быть поздно! Именно сейчас.
Степан Ефимович решительно придвинул телефонный аппарат и набрал номер Николая. А когда тот ответил, разнервничался настолько, что, прикуривая, сломал две спички подряд. Врезал сразу в лоб:
— Слушай, почему вы все меня не любите?
Николай сначала стал откашливаться, а потом взял себя в руки, развеселился и подхватил, как ему показалось, шутку.
— Не только не любим — обожаем.
— В таком случае, за что меня обожать?
— Ну как же, такая биография: от сохи, армия… Жизненный опыт что надо.
Степан Ефимович молчал, ждал продолжения.
— Но главное — от сохи. И ты знаешь, и мы знаем — все хорошее от сохи. Соха — это знак качества.
— Неужели, чистоплюи, вы за соху не любили? За то, что вкалывал, когда вы еще от мамкиной титьки оторваться не могли?
— Да ты что, обиделся? Ты шутишь, и я пошутил.
— У меня нет времени на шутки. Так за что вы все меня не любите?
— Слушай, может, хватит веселить на ночь?
— Прошу ответить на поставленный вопрос.
Николая стал тяготить затянувшийся бестолковый разговор.
— Ладно, слушай. Мы тебя не то чтобы не любили, а, как бы это деликатней сказать, обходили стороной. И знаешь почему? Потому что ты сигареты держал в портфеле.
— Не понял. Разъясни.
— А припомни-ка… Мы все перед стипендией стреляли, а у тебя всегда были. Но ты вытащишь одну из портфеля, и портфель на замочек — щелк!