На вечерней заре
Шрифт:
— Не могу!
Она не поверила и больно дернула его за руку, но Семен опять вскрикнул.
— Да пригнись ты, Семен Петрович!
— Не могу. Спина разогнулась, распарили…
Опять захохотала сноха, думая, что от радости старик шутит.
— Ну, хватит, — и опять дернула за руку, и опять старик вскрикнул и слабо сказал:
— Пашу позови…
Пришел сын, заглянул в баню, потрогал притолоку и так громко захохотал, что Семен замотал головой. Павел скомандовал:
— Пригнись, гренадер!
— Прости, Паша, не могу.
— Да не мучай ты его, — сказала тихо Валя и вышла.
Тогда Павел принял решение. Он взял Семена за плечи и попробовал согнуть ему спину, но спина не давалась.
— Ну, отмочили…
— Не ругай, Паша. — И тогда Павел осторожно
— Валя, принимай.
— Неладно, неладно! — закричал Семен и схватил сына за руку.
— Ты чо? — сказал хмуро Павел.
— Нельзя выносить. Примета худая, — сказал тихо Семен и сел на полок.
— А чо? Умрешь? — спросил Павел и сразу пожалел, что не сдержался.
— Умру. И про Ваню никто не расскажет. Ты жо его почти не знал…
— Кого ты? — не понял Павел и совсем рассердился. — Ломать прикажешь?
— Вынь притолоку. Чо уж? — не то спросил, не то согласился Семен.
Павел принес топор и долго стучал им, пока не выбил бревешко. Рядом стояли Валя и сын. Коля крутил головой, но, когда выпало бревешко, он, испуганный, бросился в баню и вывел деда за руку. И только за порог вышли, как баня нехорошо скрипнула и осела. Передний косяк весь выпал наружу. Павел напрягся:
— Сложили баньку…
— Прости, Паша. Я пожить сдумал, — сказал тихо Семен и закрыл рукавом глаза.
НА ВЕЧЕРНЕЙ ЗАРЕ
Задумчивый солдат шел по дороге. Места были чужие — пустая степь и зной. Сапоги ступали в пыль, как в муку, от подошвы сильно жгло ноги. В небе порхали маленькие серые птицы. Хотелось пить и поговорить с человеком.
Час назад солдат сошел с поезда. В вагоне было весело и прохладно. От скорости поезда рождался ветер, заходил в окна, оседая на лицах. В вагоне все любили солдата, смотрели на него бережно, с нежной грустью. Он рассказывал про южные края, откуда ехал, про мать и слепую сестру, которая ткала на фабрике голубые ковры. Солдат был прост и понятен, звали его Владимир. Он видел, как люди прижимаются к нему на миг сердцем, и платил им самым дорогим — откровеньем. Одного не сказал — зачем сходит с поезда посреди степи.
На маленькой станции стоял поезд минуту. Солдата вышло провожать много людей. Глаза у всех были темные, прощальные, и он захотел утешить:
— Земля круглая, сбежимся, — но больше ничего не придумал.
— Мать не забывай, ты же поилец-кормилец, — сказала робкая старуха и уставилась в землю, вспомнив о своих детях.
— Чемодан на плечо поставь, а то руку оттянет, — предложил кондуктор, его круглое, женское лицо вспыхнуло, сделалось виноватым.
— Красивой тебе невесты… — сказала бойкая девушка и вдруг сделалась печальной. Дернулся поезд.
— Встретимся, все равно встретимся! — почти кричал Владимир, но поезд уже двинулся, в тамбуре осталась та девушка, беспомощно махала рукой, искала его глаза, но мешало солнце. Солдат видел ее длинные, милые волосы, розовую руку, хотел улыбнуться, но в голове стало больно, поезд слился в сплошную зеленую линию, она обрывалась, таяла, потом ее поглотил свет. В ушах поднялась тишина, в рельсах запылали синие блики.
На станцию беззвучно пришел автобус. Открылась дверца. Спустились на землю угрюмые, измученные жарой люди. Последней вышла хромая женщина с девчонкой. На девчонке болталось бледное, короткое платье, трусики выглядывают. Она стала поддергивать их на виду у всех, видно, стыда еще не знала, глаза ее блаженно круглились.
— Мам, а где паровозы? Где твоя больница?
Женщина поправила на голове зимний платок, громко чихнула и оперлась на палку. Подошел Владимир.
— Мамаша, далеко до Выселок?
— Дуй прямо — десять верст. К кому ты?
— К Тоне Грачевой.
— Знаю. У меня мужик оттуда. Ты кто ей, добрый человек?
— Я так.
— За так не ходят. Смотри, не обижай…
— А что?
— А то, солдатик, баб жалеть надо. И Тонька — человек… До беды не доведи.
Девчонка взяла мать под руку, та оттолкнулась от
Солдат остался в тишине, в безветрии, как в пустыне. Все дома полегли в дремоте, казалось, она началась тысячу лет назад и пробужденье не скоро. Стало одиноко, сразу забылся уютный вагон, девушка с прекрасными волосами, тихие ночные мысли под стук колес, в висках медленно ходила кровь, хотелось к матери, к доброй жалеющей сестре, но вдруг загудел поезд. Он родился сзади, внезапно. Владимир вздрогнул, поднял глаза, накатилось сверху огромное небо, радостно стучал поезд, гул проник в мертвые ставни, вышли за ворота собаки, — у Владимира в голове промелькнул ветер, смел одинокость, смущенье перед загаданной встречей, перед другой возникающей жизнью. Ему стало опять легко и значительно, как недавно в поезде, в глазах замелькало светлое, — встали к небу от них слепящие нити, они то сходились, то рассыпались в длинные искры и гасли. Рядом закричал поезд, смолкли колеса, опять поднялась тишина, но другая, мягкая, луговая. Ноги осторожно встали с земли, их охватило волненье, и Владимир почти побежал.
Кончилась станция, началась степь. Она уперлась в грудь долгим желтым пространством. Небо казалось выше, синее, чем над станцией, губы обжигал сухой жар. Сверкнуло впереди озеро с пологой молочной водой, за ним справа и слева вспыхивали озера — марево горело в глазах и томило. То виделось лицо Тони, иконное, ясное, в высоких бровях. Он весь опускался в пустые глаза — вздрагивал: то смотрела в него сестра и жалела, лица Тони еще не знал.
Проехал мимо парень на велосипеде, в фуражке и в сапогах. На спине рубаху промочил пот, волосы далеко вышли под козырьком, белые с золотом. Рама стучала, заднее колесо вихлялось, он все оглядывался назад, боясь его потерять. Когда оглядывался, подмигивал Владимиру, словно что-то про него знал. Почудился в парне Колька Абрамов, сослуживец, такой же белый, рябой, тоже из Выселок, живет рядом с Тоней — окно в окно. От него и нагрянула к Владимиру новая судьба, полная радости и тоски. Может, зря величали Кольку все насмешником, человеком пустым. Говорили, до армии ушла от него жена с маленьким к другому, а он решил — все в мире дурное, раз дурная жена. Стал мстить за безверие, за раннюю боль, стал жесток. Не любил пуще всего Владимира за неугасшие детские мысли, звал «ребеночком», хоть и стояли в казарме их койки рядом и все посылки от матери Владимир делил пополам. Перед отъездом домой изменился, дал адрес Тони: «Переписку устрою?! Холостая землячка. Две деревни дрались. Из-за нее! Да!..»
Первое письмо послал сразу, в марте, с праздником поздравил. Ответ пришел быстро, письмо короткое, удивленное, а в конце — благодарность за весенний привет. Второе письмо отправил через день. Писалось от весенней тоски, тающего снега, от вида радостных птиц, прилетевших с юга, быстрых утренних снов, от которых смыкалось горло. Вложил фотографию, только на нее и надеялся: стоит на берегу моря, высокий, снисходительный, а у ног вода, и от нее он такой крепкий, с улыбкой — горят зубы. Ждал очень ответа. Уходили последние дни весны, не возвращаясь. И пришло письмо. Тоня писала, что не бывала у моря. Спрашивала, какое оно — синее или голубое. А дальше — радостно, что в деревне сейчас тепло и загулял Тобол. И по нему катается катер, как по морю. Такой веселенький, белый — все бы смотрела. А по берегам поднялись луга, да в цветах. Но не до цветиков — начали сев. А в конце, низкими буковками, — о том, что Владимир снялся хорошенький — завидка скребнула. Таким бы людям подаваться в кино, живо девчата влюбятся — и без писем…