На восходе солнца
Шрифт:
Алексей Никитич, когда Василий без стука вошел к нему, сидел за письменным столом и разбирал почту. Подняв голову, он увидел Ташлыкова и сперва даже удивился его появлению здесь, затем весь побагровел от гнева. В лице его бывшего конюха для Левченко отождествлялось все то, что он так возненавидел. Опять он в его доме! Зачем пришел? Да как он смеет, мерзавец! Алексей Никитич прямо-таки задохнулся от злости и в первое мгновение ничего не мог сказать. Он только глядел на Василия тяжелым ненавидящим взглядом.
— Лексей Никитич, с бедой я к вам. Горе такое случилось, избави бог, — начал Василий, прежде чем Левченко успел хоть слово сказать.
—
— Сын ваш Александр Алексеевич... в прошлую среду... убит, — тем же горестным тоном продолжал Василий, не слыша гневного выкрика хозяина.
Соня за дверью обмерла и чуть не упала. Она ухватилась за дверной косяк и с трудом удержала крик.
Алексей Никитич, пораженный известием, выронил пресс-папье, и оно со стуком упало на пол. Он медленным шагом отошел к окну. Широкая спина его заметно сгорбилась.
— Как это произошло? Расскажите мне, — спросил он затем, обойдя письменный стол и останавливаясь перед Ташлыковым. Боль то сжимала, то отпускала сердце.
Не перебивая, он молча дослушал рассказ Василия об обстоятельствах гибели сына. Это был уже совсем другой человек: горе пришибло его.
— Я думал Сашу вызволить. Да вот как получилось-то. Беда, — и Василий сокрушенно развел руками. У него у самого сердце стеснило болью. — Не судьба ему, значит. — Василий вздохнул, потоптался еще немного на месте и взялся за шапку. — Прощайте, однако, Лексей Никитич. Не обессудьте уж.
— Постой. Я тебе денег дам, — глухим, убитым голосом сказал Левченко, открывая ящик письменного стола.
— Эх, Лексей Никитич, не обижайте вы меня! — сказал Василий, и Левченко не посмел настаивать.
Провожая Ташлыкова, Левченко едва не столкнулся в дверях с дочерью. Завидев отца, Соня торопливо вышла в другую комнату. Алексей Никитич услышал, как она всхлипнула там. «Слышала. Знает», — подумал он с болью. Он хотел пойти к ней, но пересилил в себе это первое, естественное побуждение.
Круто повернувшись, Алексей Никитич зашагал по комнате взад и вперед; каждый раз, высоко поднимая йогу, он перешагивал через цветное пятно на ковре, пока весь ковер не показался ему сплошь залитым кровью. Тогда он бросился на диван лицом вниз и зарыдал, зарыдал судорожно, громко. Многое ему теперь хотелось бы взять назад, переменить. Да не в его это было власти.
А Соня тоже плакала. Плакала и думала об огромной потере, о пустоте, которая образовалась вокруг нее. Нет близкого друга, и опостылел ей свой дом. «Что же мне делать теперь? Что мне делать?» — одна эта мысль вертелась у нее в голове.
Все ее тело содрогалось от беззвучных рыданий. Она сидела у окна и упорно смотрела на улицу. Будто ждала, что появится тот, кого она уже оплакала.
Небо на западе порозовело, по снегу от строений протянулись синие тени: наступал вечер, морозный, ветреный.
В гостиной зазвонили часы: четверть седьмого.
Часы напомнили ей, что она бросила плиту на произвол судьбы. Соня вытерла платочком глаза и мокрые от слез щеки и пошла на кухню. Кастрюльки там все повыкипели, жаркое пережарилось, картофель на большой сковороде превратился в коричневые сухарики. Соню это мало огорчило. Она передвинула кастрюльки, поставила на конфорку кофейник, открыла форточку, чтобы выпустить чад. А думала о другом. Вся ее недолгая и до этого не очень трудная жизнь промелькнула перед
Соня представляла себе на все лады то, что услышала от Василия, и с каждым разом гордость за Сашу, который оказался таким самостоятельным, смелым и отважным, все более охватывала ее наряду с печалью горькой утраты. Образ брата вырастал перед нею, обретая новые, ранее скрытые от нее черты.
Совсем другие мысли были у Алексея Никитича. «Отняли сына, погубили, — думал он, каменея от боли и злости. — Нет, дочь не отдам! Надо всерьез заняться ее воспитанием. Непростительно мало я уделял внимания детям. Непростительно... Эх, Саша, Саша!» — и опять он скрипел зубами и слезы застилали ему глаза.
Ожесточенность — вот, пожалуй, точная характеристика состояния Левченко в эти первые часы. Он лежал, не замечая, что в комнате стало темно.
Соня неслышно открыла дверь, щелкнула над его головой выключателем.
— Ужинать будешь? — негромко спросила она.
Алексей Никитич посмотрел на часы: ровно девять. Обычное время ужина.
— У меня голова болит. Вообще ты меня не беспокой сегодня. Уйди, — сказал он с неожиданной резкостью.
Это задело Соню за живое. Ах, так! Ну так она тоже не бездушный манекен. Мог бы найти хоть слово для своей дочери. Вся пылающая и будто выросшая, с раздувающимися от напряжения ноздрями, она стояла перед ним, как Живое олицетворение бунта. Все случившееся сегодня привело Соню в такое волнение, вызвало такое смятение мыслей и чувств, что ни привычное преклонение перед суровой волей отца, ни детский страх перед его гневом уже не могли остановить ее. Она заметила слезы в глазах Алексея Никитича, и это почему-то еще больше обозлило ее.
— Плачешь?.. Теперь плачешь, — заговорила она безжалостно суровым тоном; голос ее дрожал, как сильно натянутая струна. — А ведь это ты виноват! Ты! Только ты...
— Нет, нет! — Алексей Никитич не вспылил, не обиделся даже; он хотел спокойно объяснить ей, что в их горе виноваты другие люди, — и вдруг с ужасом почувствовал, что у него нет таких слов. И тогда он ладонями закрыл лицо, словно мог этим защитить себя от тяжкого обвинения.
В то время как в доме Левченко происходили эти события, Саша действительно находился между жизнью и смертью. Он упорно боролся за свою жизнь, хотя и не сознавал этого.
Лежа на спине с открытыми, невидящими глазами, он то беспокойно метался, стонал, грудь его поднималась прерывистыми неровными толчками, то, слабея от сделанных усилий, надолго затихал, и надо было внимательно приглядеться, чтобы обнаружить дыхание.
В такие минуты над ним склонялся человек, разжимал палочкой его стиснутые зубы и вливал в рот Саше несколько капель какой-то жидкости. Чаще это был старик китаец, иногда же молодой парень примерно Сашиного возраста. Время от времени они вдвоем меняли ему повязки, прикладывали к груди тряпочки, смоченные в отваре из трав. Старик сухими, костлявыми пальцами ощупывал его ребра.