Набат. Книга первая: Паутина
Шрифт:
— Что трус, что неряха — одно и то же. Кто попадет мимо уборной, тот для меня такой же предатель.
И все же днем в воздухе стоял тяжелый запах пота, экскрементов, какой-то гнили. В голове мутилось.
Двор находился в зоне обстрела. Едва кто-нибудь выходил на открытое место, в лагере противника поднималась стрельба. Пули свистели тут же, среди домов, и делали много шума, так как попадали больше в железные крыши домов, а потом со свистом летели в пространство. Каждый вечер, принимая рапорт от командиров, Гриневич резко спрашивал:
—
— Нет, потерь нет, — слышался неизменный ответ.
Осада казалась несерьезной. Но Гриневич думал иначе.
Бойцы уже знали, что гарнизон может уйти из Душанбе, сохранив оружие, боеприпасы, имущество. «Чего же мы сидим здесь в мышеловке? — поговаривали даже командиры. — На кой хрен охранять раздолбанные халупы? Пора, пока не поздно, сматывать манатки». «Если так думают командиры, „сознательные“, что же требовать от молодых бойцов, многие из которых только что пришли в армию?..» И невольно Гриневич вспомнил о пулеметчиках, сидевших в крепости.
Пулеметчикам приходилось туго. Еще первые дни они кое-как держались. Грызли сухари, запивали водой из растопленного в котелках снега, кое-где сохранившегося в щелях на крыше. Но потом и сухари кончились.
Дни шли. Пулеметчики отупели от холода и голода и наконец как-то ушли ночевать с крыши на сеновал, где хоть не дул пронизывающий до костей ветер.
Забаррикадировав выходные ворота и посменно дежуря, бойцы отсыпались. В крепости стояла тишина. Часовой незаметно погрузился в дремоту. Он не слышал, не видел, что во всех углах большого двора зашевелились тени. К амбару крались даниаровские кавказцы, умеющие незаметно, по-пластунски ползти, не работая почти руками и ногами, а напрягая мышцы живота и груди. Они ползли и ползли, а часовой спал, доверчиво обняв пулемет, забыв все на свете. Порвались тучи, и холодные звезды замерцали в вышине холодного неба. Стало светлее, и если бы часовой открыл глаза, он увидел бы, что половина двора покрыта черными, чуть шевелящимися тенями.
Часовой спал, спали пулеметчики.
И вдруг с треском распахнулась дверка в доме напротив. Полоса света легла на двор и на замерших от неожиданности басмачей. Быстро по двору шел ишан кабадианский сеид Музаффар. Он шел среди лежащих даниаровцев и словно не замечал их. Он проходил мимо сеновала. Что-то затрещало, запрыгало по мерзлой земле.
— Мой посох, о аллах, — громко сказал ишан семенившему за ним служке. — Подыми его и подай мне.
— Кто идет?! — заорал проснувшийся часовой. — Стой, стрелять буду.
— Не стреляй, — сказал ишан. — Или я нарушил сон беспечных, почивающих в эту ночь страха и бедствий?
Ишан прошел к дому Усмана Ходжаева.
Когда боец окончательно протер глаза, отзевался и весьма энергично, но несколько сконфуженно послал очень далеко этого сумасшедшего ишана, двор уже опустел. Только в дальнем углу гудел и шевелился серый людской ком.
Направив дуло пулемета в ту сторону, часовой откашлялся и крикнул:
— Эй, там, разойдись!
Он чувствовал
Восхищаясь мужеством и стойкостью пулеметчиков, Гриневич, конечно, не знал, что происходило во дворе крепости. Но что-то мешало ему заснуть. Он не выдержал и вскочил. Тихонько, стараясь не слишком громко бряцать шпорами, он вышел на крыльцо.
— Не спишь, командир? — послышался голос Сухорученко.
— Не сплю.
— Послушай, Гриневич, давай-ка я сейчас пройдусь по Душанбе, земля подмерзла немного. Языка возьмем.
Гриневич только хмыкнул в ответ.
Отряд Сухорученко прошел до самой крепости.
Дул ледяной ветер с гор. Земля замерзла в камень, и кони бодро скакали по улицам. Аскеры Даниара не стреляли. Даниар потом оправдывался: «Руки у всех замерзли, пальцы не шевелились». На самом деле даниаровцы спали, как сурки. Не только выстрелы, но даже трубы страшного суда не смогли бы их заставить выбраться из-под кошм и одеял.
Когда Сухорученко с бойцами подскакали к крепости, ворота оказались на запоре. Пулеметчики, спавшие на сеновале, не отозвались. Проникнуть внутрь Сухорученко не решился. Пугала тишина. На командира, обычно лихого и бесшабашного, напала нерешительность.
Вернулся Сухорученко без потерь.
Потирая застывшие руки, Гриневич ходил широким шагом по комнате и слушал рапорт командира.
— Отлично. Утром пораньше завяжем дело и ударим на крепость.
— Понимаешь, Гриневич! — захлебывающимся шепотом, словно его кто-нибудь подслушивал, говорил Сухорученко, обеими руками навалившись на доски стола так, что он жалобно поскрипывал. — Понимаешь, что-то не то, что-то этого… арбы того…
— Ударим так, что пух и перья полетят, — продолжал вслух Гриневич, шагая взад и вперед. И вдруг до него дошло среди невразумительных «этого… того» одно слово «арбы», заставившее его встрепенуться. — Постой! Как? Что ты говоришь?
— Понимаешь… мы рванули… Басмачи шкандыбанули… на улицах темно, как в желудке коровы. В домах тишина. Огня ни одного, в крепости тихо. Только, смотрим, на спуске к Душанбинке стоят арбы, десятки арб, запряженные… того этого… ни арбекешей, ни души живой… от лошадей пар валит, понимаешь? Я думал, люди… этого того… испугались, убежали… или засада. Приказал бойцам не трогать.
— Арбы! — вдруг закричал Гриневич. — Убежали гады. Сбежали. Усман Ходжаев сбежал… Понимаешь… а ты «этого того…»
Он кинулся к двери и бросился по коридору. В темноте натолкнулся на кого-то грузного, большого.
— Кто? — заорал Гриневич. — Чего тебе надо?
— Это я… Морозенко.
— Начгар, ты? Да ну?
И Гриневич потащил Морозенко в комнату на свет. Вся шинель, сапоги были у Морозенко в грязи, соломе.
— Откуда ты?
Шатаясь, Морозенко прошел через комнату и свалился всей тушей на скамейку.
— Дай чего-нибудь попить, — пробормотал он, уткнув голову в грудь, и засопел.