Набат
Шрифт:
— Касаемо Аришки, Егор Иванч, я... Предостеречь хочу, упредить... Молва, слышь, идет...
— Что? Какая молва? — осмелел приказчик.
— На том люди сходятся, что поохальничали, дескать, за рупь над Аришкой в конторе, потому, мол, и сгинула девка... Держаться вам надо на том, что только гривну за полы заплатили. При случае и Полька так скажет. Не проговорись ненароком, голубь.
Егор Иванович удивился такой заботливости.
— Ладно. Ступай, — и сунул Квашнину в руку какую-то монету.
Большая монетина. Может, рубль?.. Под фонарем, горевшим на углу улицы, Квашнин разжал пальцы. На ладони лежал полустертый медный пятак.
Аришка
— Какая-то девка твоего заводского мужика пропала, — сказала за вечерним чаем Фоме жена. — Полы будто в конторе мыла.
— Ну так что? — схлебывая с блюдечка чай, спросил он.
— Ничего. Разговоры идут. То ли Маришка, то ли Аришка какая-то, — не сводя испытующих глаз с лица мужа, досказывала Степанида Арефьевна.
— Не кошелек с деньгами, найдется.
— По рублю, говорят, поломойке платишь. Не дорого ли, Фома Кузьмич? — многозначительно заметила Степанида.
— А еще ничего не слыхала?
— Хватит и этого... Поломойке — рубль, соборной певичке — трешник... Заводчик — а с простыми девками путаешься.
— Тебе, пожалуй, намелют, только уши развесь, — усмехнулся Фома. — По рублю... Ведь придумают же!..
На следующий день, когда Дятлов приехал на завод, Егор Иванович передал все, что говорил коперщик.
Дятлов поморщился.
— Черт те чем голову мне забивают. Будто окромя забот нет... Я вагранщику этому такой ответ дам, что в ушах затрещит. И его и коперщика заодно — рассчитать. Будут мне мое настроение портить...
— Что касается вагранщика, то ваше слово, Фома Кузьмич, безукоснительно верное, а относительно коперщика... Подумать надо, Фома Кузьмич, — заметил приказчик. — В услужение рвется он. Где, кто, когда, чего скажет — все до тонкости будем знать. Осмелюсь, Фома Кузьмич, посоветовать, что попридержать коперщика следует. И от копра поближе к рабочим перевести.
— Ну, смотри сам, — отмахнулся Дятлов. — Только не досаждали чтоб мне... Из-за девки да неприятности всякие... Слова чтоб не слыхал. Иди, занимайся делами.
Только он спровадил приказчика, а в дверь опять постучали.
— Кто там?
Перемазанный копотью, весь осунувшийся за эти два дня вагранщик Захар Макеев, запаленно дыша, шел к столу, широко раскрыв немигающие воспаленные глаза. За ним вошли и остановились в дверях еще двое рабочих с суровыми, словно окаменевшими лицами. Не сводя глаз с хозяина, вагранщик ткнулся коленями в тумбу письменного стола.
— Ты чего? — нахмурившись, приподнялся Дятлов.
— Где... Куда она деваться могла?? — хрипло выдавил Макеев.
— Кто?
— Аришка... Аришка... — повторил Макеев, озирая дятловский кабинет, словно ища тут Аришку и зовя ее.
— Ты, паря, как-то по-чудному со мной разговариваешь, — неодобрительно качнул головой Дятлов. — В подпечку, что ль, она тут запрятана, Аришка твоя?! Полы мыла в субботу и вместе с другой поломойкой ушла.
— Ушла... — повторил Макеев за ним. — В квартеру к ночи пришла. Мать видала...
— Так чего ж тебе надобно? — повысил голос Дятлов. — Куда делась — ищи. Ты отец, а не я.
— За что, хозяин, рублевку ей дал? — угрюмо спросил один из рабочих.
— Рублевку — за что?.. За что ей рублевку? — хрипел Захар Макеев.
— Н-да-а... — еще раз неодобрительно покачал головой Дятлов. — Видать, дочка твоя
Проходя по заводу, замечал косые, настороженно-угрюмые взгляды рабочих, и хотя сам тоже смотрел на них исподлобья, но спрашивал:
— Чего волком глядишь?
— Я, что ли?..
— Ну?
— Да нет... Ничего... Так я это...
...В чугунном оранжевом полыме рождались ангелы и Христы со склоненной набок головой, обрамленной терновым венчиком. Их грузили на тачки, отвозили в обрубную, к грохочущим барабанам, и Христы с глухим звоном ударялись один о другой, выколачивая из себя пыль, очищаясь от пережженной земли. И потом — отшлифованным, подкрашенным бронзовой краской — просверливали Христам раскинутые в стороны руки, навинчивали их на чугун крестов — распинали. За каждое распятие Христа Дятлов платил по копейке...
Над заводом аспидно-сизое, будто зачугуневшее небо. Темная пряжа дыма вьется из высокой трубы. И без того тусклый ноябрьский день застилают ранние осенние сумерки. Прохор Тишин стоит в обрубной у барабана, оглушенный грохотом его беспрерывной жвачки.
Отливка перебрасывается с места на место, колотится о ребристые железные стенки; барабан скрежещет, гремит, отдает в ушах Прохора несмолкаемым колокольным звоном, от которого, кажется, вот-вот расколется голова. Хорошо, что скоро кончится смена. Тогда останется только гул в ушах, да кровь еще некоторое время будет настойчиво биться в висках, но зато перестанет ежеминутно рушиться грохочущее над головой небо, не придется перебирать на зубах хрустящую пыль, отплевываться тягучими черными сгустками, и вместо этого удушливого теплого смрада можно будет вдоволь хлебнуть свежего морозного воздуха.
Отгребая лопатой пыль, сочащуюся из барабана, Прохор думает об артельной квартире, о своем месте на нарах в самом углу. Поскорей бы туда. И еще думает он об Аришке Макеевой. Что могло с ней случиться?.. Неужто это правда, будто хозяин мог с ней...
При этой мысли тесно становится сердцу.
Третий месяц живет он, Прохор, в артельной квартире, только один раз привелось ему поговорить с Аришкой. Воскресенье было тогда. Он стоял на крыльце и смотрел, как над Хомутовкой пролетал косяк журавлей, прощаясь с отбывшим свой срок летом. Курлы... курлы... И Аришка, выйдя из дому, остановилась тогда на крыльце. Тоже увидела журавлей. Вздохнула и проговорила: «Может, это наши, карпельские, полетели. За протокой на болоте гнездятся». — «А у нас, в Ракше, домашний журавль у учителя жил», — сказал Прохор.