Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Для проверки на прочность и закалку Фёдору предлагается, как бы шутки ради, но на самом деле – посредством диагностического эксперимента – этаким босяком и лишенцем на час – проделать небольшой марафон, вернуться в квартиру Щёголевых. Задача: достигнуть финиша, не оробев и морально себя не уронив, а напротив, приняв ситуацию как вызов, полезный для опыта будущей счастливой, но вряд ли лёгкой жизни. Умение оставаться самим собой, сохранять чувство собственного достоинства в любых, даже самых «оголяющих», делающих человека беспомощным, обстоятельствах, – вот за эти качества, врождённые и воспитанные родителями, за них, действительно, стоит благодарить Всевышнего. И, как мы увидим, Фёдор, с завидным самообладанием, с непреходящей работой воображения и юмора, то возносясь к потустороннему, то ныряя в земное и сиюминутное, с честью выдерживает испытание.
С самого начала, с первой минуты, сама реакция Фёдора на этот малоприятный сюрприз – всего и совсем пропажу – кажется неадекватно спокойной,
Но главный экзамен, который прошёл голый Фёдор и которому посвящены почти полторы страницы текста прямой речи, – с каждой фразой, заключённой в кавычки и напечатанной с красной строки, – это его разговор с молодым полицейским. Для буквальной, протокольной достоверности этот нелепый диалог с неправдоподобно тупым блюстителем порядка Набоков приводит слово в слово, досконально отмечая сопровождающие его репризы, интонации, мимику, жесты и прочие, тончайшие для знатока-ценителя семантики детали, а также комментарии присутствующих при этом свидетелей. Фёдор при этом «даёт показания» кратко, терпеливо, по делу, объясняя и так очевидное – чтобы после кражи вернуться домой, ему нужно взять такси. Когда же выяснилось, что для полицейского дежурная установка «ходить в таком виде нельзя», пятикратно им тупо повторенная, – некий абсолют, обстоятельства во внимание не принимающий, – Фёдор подыграл ему, в шутку, озорным предложением: «Я сниму трусики и изображу статую».19273
Какую статую, невольно, по первой ассоциации, вообразит здесь читатель? Скорее всего – всем известного «Давида» Микельанджело, с пращой, из которой он в неравном поединке с филистимским гигантом Голиафом поразил его прямо в глаз. По-немецки, производное от того же корня филистёр (philister) – это ограниченный, самодовольный человек, невежественный обыватель, ханжа и лицемер. Не хотел ли таким образом посрамить пошлость обывательского Берлина беззаконно по нему разгуливающий неглиже русский эмигрант Годунов-Чердынцев? Недоказуемая эта ассоциация слишком соблазнительна – она так «к лицу» герою, что трудно отказать ей, по крайней мере, в вероятностной правомочности, тем более что не страдавшая скромностью самооценка Набокова вполне допускает подобную параллель с великим скульптором и к тому же поэтом.
Дождь, который «внезапно усилился и понёсся через асфальт», выручил Фёдора из ставшей тупиковой ситуации: «Полицейским … ливень, вероятно, показался стихией, в которой купальные штаны – если не уместны – то, во всяком случае, терпимы».19281 Смолоду и на всю творческую жизнь прижился у Сирина-Набокова постоянный приём: «знаки и символы» природы всегда на страже интересов симпатичного автору героя, и в трудную минуту любая из стихий, по велению автора, мобилизуется, чтобы его выручить, враждебным проискам наперекор.
Вечером, во время прощального, совместного с Щёголевыми ужина, «Фёдор Константинович рассказывал, не без прикрас, о приключившемся с ним»,19292 а затем, в своей комнате, «где от ветра и дождя всё было тревожно-оживлённо», он пытался прикрыть раму, но «ночь сказала: “Нет” – и с какой-то широкоглазой назойливостью, презирая удары, подступила опять».19303 Стихии, провокацией автора, в этот судьбоносный день и на ночь глядя не дают покоя Фёдору – ему придётся засесть за «тревожно-оживлённое» письмо матери. Это письмо, за изъявлением родственных чувств, пронизано ощущением странности жизни, присутствия в ней каких-то таинственных сил, отчуждающих понимание даже давно привычных вещей, придающих им какие-то новые значения: «Я думаю, что к о г д а - н и б у д ь (разрядка в тексте – Э.Г.) со всей жизнью так будет».19314 «Когда-нибудь» – это, видимо, не в этом мире, а в том, потустороннем, где только и станет, наконец, постижимым недосягаемое здесь абсолютное знание. «Завтра уезжают мои хозяева, – пишет Фёдор – и от радости я вне себя: в н е с е б я, (разрядка в тексте – Э.Г.) – очень приятное положение, как ночью на крыше».19325
Груневальдское преображение состоялось: зарядившись наново уверенностью в себе и свежим зарядом безудержной вербальной агрессии, Фёдор наотмашь сметает в мусорную корзину всё, что в ненавистной, «тяжкой, как головная боль», Германии претендует на звание современной литературы, – заодно отправляя туда же «наш родной социальный заказ» (в советской литературе) и заменяющую его в эмиграции «социальную оказию», – то есть полностью дискредитирует претендующую на победную доминантность социальную ангажированность литературы, полагая её губительным ущемлением свободы воли художника и заведомым обесцениванием плодов его труда. Фёдор доверительно сообщает матери «о моём чудном здесь одиночестве, о чудном благотворном контрасте между моим внутренним обыкновением и страшно холодным миром вокруг; знаешь, ведь в холодных странах теплее в комнатах, конопатят и топят лучше. … А когда мы вернёмся в Россию?».19341
Воспользуемся подсказкой Долинина: «Набоков, по-видимому, полемизирует со стихотворением Адамовича “Когда мы в Россию вернёмся…” (1936)» [ниже стихотворение приводится полностью – Э.Г.], однако у Набокова оппозиции «холодно – тепло» придаётся иное, нежели у Адамовича, символическое значение. Холод у Набокова ассоциируется не с далёкой заснеженной Россией, как у Адамовича, а с заоконной, но чуждой и холодной Германией, в то время как тепло у него – не слишком тёплая и душная больничная палата русского зарубежья, в которой, как обречённо скорбит Адамович, суждено умереть, а «внутреннее тепло индивидуального творческого сознания», как ощущает это Набоков.19352 И далее в письме матери продолжается, в сущности, та же скрытая дискуссия – с другим, но из того же, враждебного Набокову лагеря, оппонентом – Г. Ивановым. В статье «Без читателя», опубликованной в пятой книге «Чисел», давний недруг Сирина, поэт Георгий Иванов, патетически потрясая «ключами от России», отказывает в праве на них тем, кто позволяет себе оставаться на поле «чистого искусства».19363 Набоков же, по-видимому, знакомый с этой статьей, обыгрывает эту метафору на свой лад: «Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, – во-первых, потому, что увёз от неё ключи, а во-вторых, потому, что всё равно когда, через сто, через двести лет, – буду жить там в своих книгах или хотя бы в подстрочном примечании исследователя. Вот это уже, пожалуй, надежда историческая. Историко-литературная… “Вожделею бессмертия, – хотя бы его земной тени”».19374
Подведение итогов этого знаменательного дня вступило в силу ночью. Когда, под шёпот дождя, у Фёдора, «как всегда, на грани сознания и сна», начало «вылезать наружу» упоительной изобретательности остроумие «словесного брака», чудовищно перегруженного разного рода литературными ассоциациями и реминисценциями,19385 – к нему пробился телефонный звонок из потусторонности, предвещающий давно выстраданную и теперь, видимо, заслуженную Фёдором встречу с отцом. С этого момента, несмотря на впечатление стихийной сновидческой фантасмагории – со странными ассоциациями задыхающегося на бегу Фёдора и нагромождениями на его пути нелепых препятствий, весь эпизод о сне героя последовательно строится на компонентах, логически тщательно отобранных и оправданных неразрывной и судьбоносной связью жизни и творчества Фёдора с памятью о его отце. Всё, с самого начала и до конца, продумано и не оставляет сомнений в истинности вести, ниспосланной сыну благословляющим его отцом. Участники все в сборе, и каждый безукоризненно выполняет отведённую ему роль. На неожиданный, среди ночи, звонок отвечает Зина – именно ей, верящей в подлинный, природного происхождения дар своего избранника, ставшей его Музой, доверяется эта функция.
И где, как не на старой квартире, уместно состояться этой встрече, – ведь именно там сын пытался написать биографию отца, стремясь постичь, насколько это возможно, тайны его человеческой и творческой натуры. И бывшая хозяйка Фёдора, «хищная немка» Clara Stoboy из второй главы «Дара», – как зомби, точно выполняет потусторонний заказ: среди ночи срочно звонит Щёголевым, представившись Зине изменённым, для изъявления лояльности порученной ей миссии, именем – Egda Stoboy ([Вс]егда с тобой). Когда же Фёдор, торопясь, «натянул фланелевые штаны» (днём украденные, но во сне тем же похитителем возвращённые) и «пошёл, задыхаясь, по улице», то вдруг обнаружилось нечто странное: «В это время года в Берлине бывает подобие белых ночей» – воздух «прозрачно-сер», «туманные дома», «матовые улицы», «серая мгла» – одним словом, нелюбимая русским эмигрантом немецкая столица начала вдруг угодливо мимикрировать, маскируясь под незабвенную, ностальгической муки петербургскую «серость и сырость».