Над океаном
Шрифт:
...Царев, косясь, поглядывает, как по выпуклому стеклу фонаря стекают, змеясь, капли воды.
— «Барьер»! Я Девять ноль девятый. Разрешите взлет?
Тагиев рванул стоячий воротник рабочего кителя — с треском отлетели крючки. Под кожей на виске генерала отчетливо пульсирует синяя жилка. Замерли в готовности операторы наведения, радисты, планшетисты, нависли над экранами локаторщики, напряглись офицеры боевого управления...
Отсюда старта не видно, не видно и полосы — все скрыто туманом.
...Все скрыто туманом, но там, в той стороне, где замерли готовые к прыжку
— Я «Вымпел-шесть». Повторяю...
— Слышу, Шестой, слышу.
...Тагиев пригнул к себе «шею» микрофона:
— «Барьер-старт»! «Добро» Девятому, — и обмяк весь, осел, словно мгновенно выдохся.
И динамик отчетливо сказал:
— Девять ноль девятый! Я «Барьер-старт». Полоса свободна, сухая. Ветер ноль. Взлетайте, Девятый!
— Понял. Взлетаю, — так же отчетливо и спокойно сказал голос Царева.
И рука привычно и плавно двинула вперед сектора газа; и прижавшийся к земле самолет чуть уловимо задрожал.
...Или нет, это задрожал сам воздух вокруг «мига», завибрировала земля; под влажно сверкающим высоким килем истребителя возникло розово-голубое свечение; беззвучно дребезжала ложечка в трясущемся стакане на пульте СКП, тряслись, дергаясь в рамах, оконные стекла, на барабанные перепонки навалилась физически ощутимая тяжесть, — а из широкого, диаметром чуть не в рост человека, сопла турбины вырвался дрожащий сиренево-голубой факел, расколов утро низким могучим громом, от которого и вправду затрясся бетон.
Гром нарастал; самолет словно распластался, набирая, накапливая мощь для броска; факел вытягивается, вырастает грозным сиянием; трепеща, вытягивается бледно-пронзительное свечение раскаленных газов, — и начинающийся день лопнул тугим грохотом, слитным, могучим. «Миг», присев, качнулся — и рванулся вперед, пригнувшись в броске, ало сверкнул рубиновой звездой на широком угольнике киля и, окатив аэродром режущим воем и свистом, вспорол утро блистающей бело-голубой размазанной полосой факела — и ушел в серое небо.
...И вослед тающему раскатывающемуся грохоту взлетевшего Ил-28 Царева тоненько пели, дребезжа, стекла, и откуда-то издалека уже, из вечно манящей и так никому и не отдавшейся бесконечности, донеслось:
— Я Девять ноль девятый. Взлет произвел. Иду в наборе. — И не было в этом голосе ни сомнения, ни слабости, ни утомления.
Генерал осторожно взял из рук Тагиева микрофон, подумал и негромко сказал:
— Удачи тебе, Девятый.
И через недолгую, тихо потрескивающую паузу динамик ответил:
— Понял. Спасибо...
X
ТОЛЬКО ВЕРНУТЬСЯ!
Тускло светящаяся стрелка высотомера медленно ползла по кругу, показывая неуклонное снижение. Кучеров, не отрывая глаз от застывшего силуэтика авиагоризонта, вполуха слушал монотонное, размеренное, как заклинания, бормотание штурмана, считывающего высоту:
— Шестьсот... Пятьсот пятьдесят... Пятьсот...
— Не так быстро, командир, — тихо подсказал Агеев. — Запас еще есть.
— Четыреста
Итак, не было ничего. Ни места. Ни курса. Ни связи. И они шли на посадку. Вниз. Туда, где, как они надеялись, их ждет плоская, местами заболоченная равнина. Шли к надежде, которая все-таки должна быть.
И верили, верили истово, свято, фанатично, что их все-таки видят, что на экранах локаторов они движутся маленькой мерцающей точкой, серебряным всплеском жизни в пустоте и беспредельности — и это вселяло уверенность и силы.
И они не верили, но знали, просто знали, — их не бросят. Их будут искать так, как они искали бы сами. Они знали весь механизм поиска и спасения и поэтому были уверены, что давно передано оповещение по флоту, что на всю мощь работает машина поиска, море и небо прочесывает частая гребенка и их засекли — должны были засечь! — и навстречу уже вышли спасательные средства.
Двигатель глухо свистел на уменьшенных оборотах. Ту-16, осторожно покачиваясь, медленно, почти неощутимо, снижался, как подкрадывался, в тумане в бездну, а дно ее (а разве у бездны есть дно?) — опасное, смертоносное и спасительное дно было уже где-то рядом, Кучеров чувствовал его выработавшимся чутьем летчика; дно поднималось, подпирало снизу, с каждой секундой напряжение нарастало, и Кучерову, Савченко и Машкову было легче остальных, они были очень заняты, у них была невероятной сложности работа, но вот остальные — остальные трое сидели, сжавшись и сцепив зубы в ожидании худшего; но и Кучеров был на пределе, он смертельно устал от этого невыносимого напряжения...
Савченко положил руки на кран закрылков.
— Рано, — негромко бросил Кучеров.
— Четыреста пятьдесят... Четыреста двадцать...
...И еще оттого, что сейчас он старался не думать ни о Татьяне, ни о том, что сделано, а что — нет, и не думать о тех троих, которые отказались выполнить его категорический приказ покинуть самолет, и ждали сейчас в своих отсеках за его спиной, и верили только в него, Александра Кучерова, в его мастерство и хладнокровие...
— Скоро перейдешь на выравнивание, — сказал негромко штурман. — Успеваем, Саня?
— Сколько?
— Четыреста.
— Куда денемся...
...А минуту назад Агеев осторожно и даже не ободряюще, но просто констатируя факт, сказал в СПУ: «Командир, я даже не знал, что ты так пилотируешь, ты ж ювелир, парень...» — и опять все тот же голос Машкова, утомленный беспредельно:
— Триста семьдесят... Триста пятьдесят...
Николай упорно смотрел за борт, пытаясь хоть что-то увидеть, но видел в пролетающих волнах тумана все то же призрачное отражение вспышек АНО. Надо, необходимо увидеть землю! Или воду, или что там под ними... Но мешала Наташка; в маленькой кухоньке тепло и уютно, мягкие шторы отгородили ее от всего мира, и он, Коля, пришел с полетов, и Наташка, вся пушистая со сна, мило-неуклюжая, взбивала любимый Колькин омлет, а на сковородке уже что-то шипело вкусно, и Наташа, щурясь спросонок, говорила: «А с кофе ничего не выйдет. Я твой лучший и единственный домашний врач...» «Жена!» — возражал Николай. «Тем более, и потому должна заботиться о драгоценном сердце великого пилота и любимого мужа...»