Над океаном
Шрифт:
Исаев раскурил наконец папиросу. С сипеньем затянулся. Закашлялся — и почти спокойно прокомментировал, сплевывая табачинку:
— Вот жара, даже курить невозможно — папироса как наждак... Если так пойдет и дальше, через месяц мне некем будет командовать... — Он опять крепчайше затянулся н опять закашлялся — мучительно, сгибаясь, долго. Потом вытер выступившие слезы и сипло сказал: — И табак какой-то сволочной, порох, а не табак. Все пересыхает, все горит. Вчера — пять. Сегодня — уже двое. Или — пока двое... Минут через десять, так?
— Да, — кивнул
Он оглянулся на шорох. Шагах в пяти за ними стоял неслышно подошедший Павлюк — двадцатилетний техник самолета Логашова. Замасленная, блестящая пилотка была ему маловата и сидела боком, и выгоревшие его волосы, успевшие отрасти колючим ежиком на стриженой голове, светились под пекучим солнцем. Он глядел на Федченко. Наверно, он все слышал.
— Вам что, сержант? — грубо осведомился через плечо Исаев.
Павлюк молчал, помаргивая, и глядел в глаза Федченко.
— Свободен! — резко бросил Исаев и поморщился от своей ненужной грубости. Федченко отвернулся, облокотился о теплый стол и, положив голову на руки, закрыл уставшие от этого невозможного света глаза.
— Он летит, — вдруг спокойно сказал Павлюк за его спиной.
— Что? — поперхнулся папиросным дымом Исаев.
Павлюк стоял спокойно.
— Он летит, — повторил он упрямо.
Было тихо, Все трое минуту послушали, потом Исаев пожал плечами и пошел к лесу. Федченко прислушался, склонив голову к плечу, — нет, тихо.
— Вот же он, — негромко сказал Павлюк. — Слышите?
Федченко покосился на него, напряженно слушая. Ему показалось, что он слышит даже шелест и шорох живой травы, сжигаемой безжалостным солнцем. А жаворонок почему-то молчал...
Тишина давила, низко нависала тяжкой, густой духотой. Молчащее свирепое солнце беззвучно жгло небо. А потом Федченко услышал.
Да. Он — летел. Летел!
Отдаленный рокот. Или гудение. Или стрекочущий гул. Неважно, на что это похоже. Но за тем дальним, противоположным лесом летел самолет. Летел сюда. И именно «як».
Федченко медленно встал.
Гул нарастал. Приближался. Да, это был он, только он: звук «эм сто пятого» [25] Федченко сейчас не спутал бы ни с чем другим. Это возвращался Логашов. Федченко взял бинокль.
— Ну вот, — со спокойной уверенной радостью сказал Павлюк. — Вот он и вернулся. Видите — он вернулся.
25
На истребителе Як-1 устанавливался двигатель водяного охлаждения М-105П.
Мотор гудел уже где-то рядом. Но что-то было не так. Что-то было плохо. Федченко не понимал что. Может быть, это все жара? И хроническое переутомление, и до предела издерганные нервы... Ныло сердце. Так бывает иногда. Вместо облегчения —
Федченко глянул назад — Исаев, дошедший уже до опушки, стоял там, задрав к небу напряженно застывшее лицо.
— Вон он! — пронзительно вскрикнул Павлюк и вскинул руку. — Да вон же!
Федченко вскинул бинокль, не сразу поймал в окуляры самолет, нашел его — да, он! Логашов!
Но почему он не запрашивает посадку? И потом, по-чему он с ходу пошел на снижение? Почему идет наискось к полосе? Он же прекрасно знает подходы к полю!
Федченко опустил бинокль, прикусив губу. «Як» быстро снижался, идя по косой к ветру и оттого чуть скользя боком, и словно не видел заранее для него выложенного «Т».
Ах вон оно что — шасси... Шасси!
— «Нога»! — раздался сзади крик Исаева. — «Нога» же!
Федченко, не отрывая глаз от самолета, слепо зашарил по столу, искал ощупью микрофон, оглянулся — Исаев бежал, высоко вскидывая ноги в траве, и Федченко успел заметить, как вспыхивают солнечные блики на голенищах его сапог, а Исаев кричал на бегу:
— Правая, правая «нога»! Не давай ему сесть! Не давай!
Уже видно было невооруженным глазом, что правая стойка шасси не вышла. «Як» быстро шел к земле, а из-под его брюха странно, противоестественно торчала лишь левая стойка.
Федченко наконец нашел микрофон, схватил его; нащупывая мокрым, скользким от пота пальцем тангету, он успел еще увидеть, как к «Т» побежали рысцой, зачем-то смешно пригибаясь, будто под обстрелом, солдаты стартовой команды — переложить знак на запрещение; наконец он нащупал эту проклятую тангету — а его уже трясло, лихорадочно било.
— Ноль седьмой, я — «Ильмень»! — крикнул он срывающимся голосом. — «Семерка», не вышла правая «нога»! Правая стойка заклинилась. Посадку запрещаю. Запрещаю! «Семерка», уходи на второй круг, уходи на на второй. Как понял? — Он щелкнул тангентой; руки тряслись.
«Як» снижался. Рация молчала, длинно шипя, — то ли Логашов так и не включил свою станцию, то ли она у него разбита. Ведь если шасси повреждено, значит, его перехватывали, и, значит... «Як» шел вниз, прямо на суетящихся там, где конец полосы, солдат, — ниже, ниже...
Федченко сжал зубы; серые фигурки кинулись врассыпную.
— Ррракету! — проревел Исаев, добежавший до столика; нелепо разинув в хриплом вдохе рот, он хватанул ракетницу, с маху вогнал в нее патрон, лязгнул затвором, захлопнув ударом ладони ствол, и присев, навскидку, выпалил навстречу, прямо в лоб садящемуся истребителю, который мчался, почему-то пугающе заваливаясь набок, уже над самой землей.
Гулкий шипящий выстрел ударил жаром, опалил лицо; ракета со свистом выстелила молниеносный дымный хвост над травой и лопнула косматым бледно-красным шаром под самым носом «яка». Мотор его тут же ответно взревел, «як» рывком выровнялся и, надсадно воя, понесся на высоте каких-то трех — пяти метров, жутко покачиваясь над летным полем, — прямо на них.