Над пропастью во лжи
Шрифт:
1. «Новое мышление» России — это во многом желание попользоваться на халяву западными благами и кредитами и глубокое убеждение, что Запад обязан нас кормить.
2. Отчуждение интеллигенции от народа наступило тогда, когда в конце 80-х народ не решил своих проблем, потому что ему хотелось кушать, а интеллигенция свои проблемы решила, потому что ей была нужна ненужная народу гласность. И впервые в русской истории интеллигенция России перестала интересоваться вопросами питания народа. (Замечу от себя: и правильно сделала!).
Французские диссиденты собираются не на кухнях, а в достаточно роскошных помещениях. Вот здесь нас завалили угощениями (сандвичами, пирожными, соками) и вопросами. Чувствовалось, что единомышленников у французских либералов в Париже немного (они как раз боролись против минимальной зарплаты — smic'a и smicards — тех, кто ее получает, и социальных пособий арабам, которые специально приезжают за этим из Алжира — впрочем, не только арабам, но и югославам, туркам, полякам — всем без обиды, так что здесь не расизм). Ближайшие единомышленники у этих представителей элиты, сподвижников Вольтера и Монтескье, нашлись только
Потом Франсуаза и ее друг, отчаянный либерал, показывали мне Париж с гордостью соавторов. Французские либералы не селятся в небоскребах на De'fense — этот район для интеллектуалов символ безвкусицы. Они живут в центре, в прелестных домах XVII в., на 4-5 этаже без лифта (встроить нельзя: исторический памятник). У друга — вертикальная квартира (4 комнаты друг над другом и винтовая хрупкая лесенка вместо связующего звена, совершенно не рассчитанная на крупных россиян плюс цветник во внутреннем дворике и черный кот, не понимающий по-русски ни фига. У Франсуазы — анфилада комнаток горизонтальна, но вместо дверей — арки, окно — готическое, спала я на коротеньком диване XVII в, а кухонька хотя и меньше 3м2, но зато из окошка, за которым в ящичке цветут левкои — все крыши Парижа. А ее кот Феннек подает лапку и ходит с ней в кафе, где садится на стул и пьет из блюдечка, которое ему ставят на стол, сливки. Париж — место очень уютное и человечное, и даже у химер на Нотр-Дам дружелюбные рожицы, как у болтливых кумушек. По улицам до 4 часов утра шляются молодые музыканты, поэты, туристы и просто влюбленные и читают стихи, поют и танцуют. Улочки в центре — шириной в 2 метра, а кафе столько (по 2 штуки в небольшом доме), что в каждом от силы по 4-5 посетителей, и непонятно, как владельцы сводят концы с концами. А полицейскую машину за все время я видела только одну, и то она не остановилась. Либералы отвели меня в самое крошечное и самое дорогое кафе, где мы заказали ягненка (закуски на блюдах стоят на окне, и каждый берет, сколько хочет) и бутылку дорогого вина Haut'medoc. После чего выяснилось, что никто из нас не пьет ничего, кроме сока: ни я, ни Франсуаза, ни ее друг. Чтобы не пропадало добро, мы выпили эту бутылку (120) и надрались до того, что стали читать стихи по-русски и по-французски. И парижане признали, что лучше всех об их Париже написал наш И.Эренбург, хотя он был сталинист, стукач и вообще гад ползучий. И я ощутила законную национальную гордость. В кафе был жуткий средневековый подвал, и либералы задумчиво и с оттенком гордости сказали, что если к власти во Франции придут коммунисты, их в этом подвале будут расстреливать. Я предложила этого не ждать и разогнать французскую компартию, а заодно и социалистов. (Назавтра я час выступала по французскому радио, и французские левые, надо полагать, до сих пор мой визит вспоминают с ужасом и дрожью).
Париж, как искусство, принадлежит всем и никому. Франция — это попытка Средневековья взглянуть на себя со стороны даже в соборах XII-XVI вв. Они — как каменное кружево, где творчество и есть молитва. В Париже жизнь — это театр, где Спаситель — первый любовник, Страсти господни — премьера в Grand'Opera, Жанна д' Арк — примадонна, Генрих IV — благородный отец, а Ришелье — отрицательный персонаж, вроде Яго. Есть площади в 20м2, уютные, как веранда. И если Россия — это лаборатория и полигон человечества, место, где испытывают разные жуткие штуки, причем не на морских свинках, а на себе, то Франция, особенно Париж — это подмостки, где играют все сразу, от Мольера до Ануя.
Супермаркетов не было, но в уютных лавочках продавалось то же самое, что в Люксембурге, плюс знаменитые козьи сыры — сортов за пятьдесят. А булочные были в 10 квадратных метров, и каждая хозяйка сама пекла свои неповторимые оригинальные пирожные — «gateau maison». Никаких фабрик «Красный Октябрь» или «Большевик» не было и в помине. Все было частное: кафе, пирожные, сыры, окорока, хлеб. И все время хотелось плакать, потому что Это нельзя было унести в кармане. Это возможно только в Париже. Нельзя остаться в чужом театре, в крайнем случае можно посмотреть спектакль.
Ты уедешь домой, а театр останется здесь: огни, рампа, легкость, глубина, огонь, игра.
Ох, как был прав Эренбург! Только в этом он и был прав:
А жил я там, где, стар и сед, Подобен каменному бору, И голубой, и в пепле лет Стоит, шумит великий город. Здесь даже память нипочем, От слова так легко и больно, И там с шарманкой под окном И плачет, и смеется вольность.А в квартире Франсуазы не было центрального отопления (исторический памятник!), и горячей воды в ванной комнате (электронагревающийся бак!) хватало на пол-человека, а потом надо было ждать еще 2 часа. Перманентную горячую воду преподаватель Сорбонны позволить себе не могла. И я с нежностью подумала о нашем Лужкове, который дает нам столько горячей воды почти даром. Франсуаза сказала, что это пережитки социализма. Только бы он не спохватился! Франсуаза мне готовила «правильное» французское питание (отбивные из ягненка, сыр, клубника) и ворковала, что русские едят черт знает что, например, картошку и торты, а вот она пирожное съест только заодно со мной, первое за 5 лет. Последние парижские новости были таковы: Франсуаза ходит на занятия по каратэ и уже побила араба, который напал на нее прямо в метро. А ее подругу попытались изнасиловать прямо в лицее, где она преподает, причем ученик — араб. И директор не стал его исключать, сказав, что нельзя поднимать шум, ведь тогда получится, что они расисты. В мэры Парижа баллотируется один член партии Ле Пена, так у него программа, прямо как у Лужкова: Париж для парижан. Сена оказалась светло-зеленой,
Мы с Костей, Леночкой и Тамарой садились в синий прокатный Линкольн около Пантеона. Мы возвращались в свою камеру предварительного заключения, и в глазах элитарной Франсуазы читалась рязанская тоска солдатки, провожающей эшелон с мужем на фронт.
По дороге в одном кафе мы успели еще увидеть добрых и улыбающихся солдат НАТО, которые пили кока-колу. И мы подумали о своих солдатах, которые расстреливают женщин и детишек в Чечне.
«Увидеть Париж — и умереть». Это был как раз мой случай. Клетку распахнули только один раз, по недосмотру. Генерал Трофимов, Барсуков, Коржаков, Скуратов, ФСБ, Прокуратура Москвы шли по моему следу, принюхивались и завывая, как волчья стая.
Кто в клетке зачат — тот по клетке плачет. И с ужасом я понял, что люблю Ту клетку, где меня за сетку прячут, И звероферму — Родину мою.Мы возвращались в клетку, к себе. Когда самолет сел в Шереметьево-2 и мы прошли через «пограничный» турникет, у меня было такое чувство, как будто за мной захлопнулась тюремная дверь. И это предчувствие меня не обмануло: в августе меня остановят у этого турникета и не пустят в Италию по приказу Илюшенко (надеюсь, он вспомнил об этом в Лефортово; Бог воздает сторицей за зло). Венеции, Флоренции, Рима в моей жизни не будет. Это было лето 1995 г. А летом 1996 г. Мосгорсуд не разрешит мне поехать на 8 дней в Испанию. Кордовы, Севильи, Мадрида и Толедо не будет тоже. Они в КГБ привыкли к тому, что диссиденты ездят только в поезде «Воркута-Ленинград». И то на казенный счет. Увидеть Париж и умереть. Так все и случилось. Клетка. Во все посольства дали факс, что я «невыездная». Можно только навсегда в один конец. Как Владимир Буковский. Но этого нельзя. Лучше я сдохну в этой клетке, ее проклиная: проволоку, замок, служителей, сторожей. Я не согласна лишиться этой клетки, кто же будет здесь без меня кусаться и шипеть? Бедные советские кролики? Но они только ушками прядут… Один раз я была в раю. Хорошенького понемножку. Может быть, святой Петр после смерти отпустит меня на недельку в Толедо, в Венецию, в Афины. Он же не Скуратов все-таки. Плохо только по ночам.
Но вот умолкают все споры, И я — или это в бреду?– Как два усача-гренадера, На Запад далекий бреду. И все, что знавал я когда-то, Встает, будто было вчера, И красное солнце заката Не хочет уйти до утра…
ИДЕТ ВОЙНА НАРОДНАЯ, СВЯЩЕННАЯ ВОЙНА
Литва, Латвия, Эстония, Украина и российские демократы без налета государственной идеологии и посреднического позерства (те, кто не делал вид, что неправы обе стороны) поддержали чеченцев с таким жаром и с такой нежностью, что аналогов ближе республиканской Испании мы не сыщем. И депутаты, и журналисты, и правозащитники (от наших до ОБСЕ-шных), по сути дела, составили интербригады — на современном уровне, без оружия. Тем более что камеры и авторучки стреляли по вражеской федеральной армии почище стингеров. Но чеченцы были куда лучше, чище и благороднее испанцев-комми. Они никого из пленных не прогоняли сквозь строй, не кололи серпами, не сбрасывали с обрыва, как республиканцы из романа «По ком звонит колокол». Среди них не было коммунистов, они не казались дикарями, восставшими против цивилизации, как алисирцы 50-х годов. Они не были чужими, далекими и непонятными, с налетом фанатичного поклонения непонятному Аллаху, как афганские моджахеды, казавшиеся массовому сознанию немного сектантами. Нет, они были из другой оперы — с гораздо более знакомым мотивом, который мы унаследовали от сладостных времен КСП.
Чеченцы воспринимались интеллигенцией на уровне песни Кукина.
Горы далекие, горы туманные, горы, И улетающий, и умирающий снег, Если вы знаете, где-то есть город, есть город, Если вы помните, он не для всех, не для всех. Странные люди наполнили весь этот город, Мысли у них поперек и дела поперек, Из разговоров они признают только споры, И никуда не уходит оттуда дорог…Отсюда и поклонение, и сопереживание, и безошибочный выбор той стороны баррикад, где были Они — идеальные обитатели нашего воображаемого города, яростные, непохожие, презревшие грошевый уют, с серым волком вместо Веселого Роджера на мачте. Флибустьерское дальнее синее море заплескалось в Чечне. Война за независимость была как бригантина, и когда она подняла паруса, нас было не удержать. Печать избранничества лежала на вдохновенных лицах чеченских боевиков. Они были даже одеты так, как интеллигенты в турпоходе: в штормовках, на которые так похожи камуфляжи, и при бороде. Прямо-таки форма фрондирующего интеллектуала. Вместо гитары были гранатометы и автоматы. Но для нас и гитара, и автомат символизировали одно: мелодию вызова, свободы, несхожести и борьбы. Там, на Юге, был вечный турпоход, там сидели у костров по ночам под звездами, там сочиняли песни с приветом: