Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
Мы серьезно относились к своим обязанностям: не высмеивали друг друга и, что самое удивительное, не зазнавались и не командовали без нужды. Учителям удалось взять правильный тон, внушить нам чувство долга и ответственности. Хотелось бы знать, как, — я бы сохранила рецепт.
Самое лучшее в этих дежурствах, как я со временем обнаружила, было то, что пару тебе назначали, ты ее себе не выбирал. Каждый раз меня ставили с кем-нибудь из ребят, с которыми я при других обстоятельствах вряд ли когда познакомилась. И городских, и деревенских одноклассников можно было спокойно, не спеша, разглядеть и узнать. Всю осень я дежурила с тихой, застенчивой Линдой Монтроз, у которой оказалось замечательное чувство юмора. Весной я ходила с Полиной Уэлен, единственной девочкой, которая смогла подружиться с Этелью, самой бедной среди нас, судя по З.Т., размеру груди и тому, сколько лет просидела она в одном классе. Этели было пятнадцать или шестнадцать
На следующий год, в седьмом классе, Этель расхаживала по коридорам, как всегда, румяная, в вылинявшем, старом хлопчатобумажном платье — и беременная, как амбарная кошка. У нее не былопарня. Все это знали, но никто ничего не предпринял. Таков был мой мир. Рассказывать что-то взрослому, значило ябедничать, навлекать на кого-то беду. Никогда, ни разу не думала я, что взрослые способны выручитького-то из беды [191] .
191
Много лет назад отец написал рассказ под названием «Элейн», о поразительно красивой, немного заторможенной девочке. Элейн шестнадцать лет, она учится в девятом классе. Она, пишет отец, единственная пришла на выпускной вечер с накрашенными губами, не считая Терезы Торрини, которой уже исполнилось восемнадцать и которая «была матерью незаконного ребенка от таксиста Хьюго Мунстера».
Элейн живет с матерью и бабушкой в Бронксе. Она — овечка среди волков, ее на первом же свидании насилует ее парень, билетер кинотеатра. Отец описывает, как все трое вместе, мать, дочь и бабушка, идут по улице в кино, и Элейн — «вечная Джульетта, Офелия, Елена… Их видели тысячи прохожих, когда они спешили по улицам Бронкса. И ни один не закричал, не удивился, не остановил их…» (Перевод Л. Володарской).
То же самое было и в Плейнфилде. Все знали насчет Рут Энн, девочки, которая была классом старше меня, что ее отец был ей также и дедом. Рассказывали, что когда у него умерла жена, он стал спать со старшей дочерью и прижил целое новое поколение ребятишек, включая и Рут Энн. Что человек делает в своем собственном доме, никого не касалось — вы, конечно, можете возмутиться, но вмешаться никто не позволит. Полина позволила мне взглянуть на темную сторону невмешательства в личную жизнь, когда ничем не сдерживаемая свобода родителей поступать так, как им вздумается, оборачивается маленьким, приватным адом для их детей.
Я также обнаружила, что если сломать стены, перестать таиться от окружающих, поделиться своими проблемами с другом, то перестаешь чувствовать себя такой одинокой и непохожей на других. Именно в Норвичской школе я обнаружила, к своему облегчению, что не у одной меня мать «шлюха». Мы с моей одноклассницей Никки однажды разговорились о младших братьях, и выяснилось, что мы обе ради их блага пытались выжить из дому материнских любовников. Мать Никки была хорошенькая, бойкая; она недавно развелась, как и моя; и, как и в моем случае, не обращала внимания на то, что ей говорят. Это нас возмутило. Ладно, пусть они «делают это» — но мужикам полагается тайком проникать в дом через черный ход, по-лисьи, с поджатым хвостом и выметаться до зари. А то вот он, любовничек, рассядется за завтраком, гордый, как петух. Глаза бы не глядели. Мы кипели, просто кипели бессильной яростью.
Никки оставила школу в девятом классе. В Хановере это было неслыханно, но в Нью-Гемпшире вполне законно. Восемь классов ты обязан закончить, а дальше — дело твое. Уходили, правда, парни, которые в восьмом классе уже брились, а не тринадцатилетние подростки: эти доучивались, не болтались без дела. Никки часто ходила в Центр Хопкинса на факультет искусств Дартмутского колледжа. Я видела ее в студенческом кафе: она там курила, пила кофе и читала. Она везде себя чувствовала непринужденно — даже в тринадцать лет выглядела так, будто ей здесь самое место, будто она пишет диссертацию или еще что.
Позже, когда я училась в интернате, отец время от времени встречал ее в Хановере и писал мне об этом. Однажды сообщил, что стоял рядом с матерью Никки в супермаркете, в очереди в кассу. Он допускал, что она, должно быть, падшая женщина, но, писал он дальше, «твоему глупому отцу» понравилось разглядывать ее личико. Тогда он, как Холден, честно признавался, что его влечет хорошенькое личико, и желания, определяемые
Если вы думаете, что когда ваш отец — писатель Дж. Д. Сэлинждер, — это круто, то вы ничего не понимаете. И в шестом классе, и дальше это не вызывало у моих друзей ни искорки интереса. В нашей компании считалось: что бы ни делал предок, все будет полной противоположностью крутизне. Все родители, учителя, и младшие дети считались невыносимыми занудами; а мы, с упорством и выдержкой скалолазов, стремительно поднимались туда, где на вершине, в апогее крутизны, прохлаждались старшеклассники, и весь мир лежал у их ног.
Мой братик Мэтью уже в первом классе добился определенного положения в своем мирке. Он стал королем шариков. Начав, как и всякий мальчик, с маленького мешочка шариков, он на каждой переменке выигрывал у других ребят, и его запас становился все больше и больше. К середине осени он дома набил шариками несколько коробок из-под обуви — вот как их было много. Папа научил его играть в шарики пару лет тому назад, и теперь он стал грозой школы. Не знаю, обучил ли его папа технике Симора [192] , — мальчики не посвящают никого в свои тайны, а игра в шарики была великой тайной, под стать тому, как мочиться в писсуар. Наши с братом пути в то время нечасто пересекались. В школе нас многое разделяло: младшие не общались со старшими, мальчики с девочками. Дома, а также по дороге в школу и из школы мы просто терпели друг друга. Насколько я помню, единственным, что мы делили в то время, были обеды с отцом. Папа продолжал играть с братом в шарики, машинки и прочее, но, кажется, уже не знал, что делать со мной.
192
О тайне Симора можно прочесть в одном из моих любимых отрывков. Он начинается так: «Однажды к вечеру, в те мутноватые четверть часа, когда на нью-йоркских улицах только что зажглись фонари и уже включаются автомобильные фары — одни горят, другие еще нет, — я играл в «шарики» с одним мальчиком по имени Айра Янкауер…» (Симор: Введение).
Походы в рестораны — во всяком случае, наши, провинциальные, — и в подметки не годились тем давним уже вылазкам за грибами, когда мы дома готовили из них омлет. Рестораны в наших местах ничуть не похожи на экзотический «Вольфи» во Флориде, или на «Русскую чайную» в Нью-Йорке. Наши принадлежали к трем основным разрядам.
Первый — «шикарные» места, где тебе могут подать креветочный коктейль. Они состояли из одного похожего на пещеру зала, битком набитого столиками со скатертями; лампочки там светили тускло — для «атмосферы». Когда мы ходили в «Монтшир Хаус», или в «Аэндер», или в «Виндзор Хаус», папа неизменно жаловался на освещение, довольно громко. И неизменно говорил официанту, что в следующий раз принесет с собой фонарик, чтобы прочесть меню. К следующему разряду принадлежал «Ховард Джонсон», где ухитрялись делать крабовый салат без крабов и подавали конусы мятного мороженого с настоящей карамелью.
Рестораны третьего типа представляли собой маленькое помещение, вмещавшее с десяток пластмассовых столиков или большую стойку. Там мороженое подавали в высоких, под олово, исцарапанных металлических креманках, поставив их на тарелку, покрытую бумажной салфеточкой. Я всегда брала шоколадное с сиропом, а брат — ванильное с шоколадом. Мы придирчиво рассматривали порции друг друга, прикидывали, кому больше повезло с «ожерельем». Это «ожерелье», существовавшее до эры огромных, раблезианских фасовок, было маленьким ободком, окружавшим плотно сбитый шарик. Если повезет, и мороженое немного подтаяло (или официант задержался), «ожерелье» могло составить еще половину порции. Если оно было хорошо замерзшим, ты получал лишь свой шарик, идеально круглый. Отец всегда позволял нам заказывать мороженое, но всегда твердил, что «замороженный протеин — это яд для печени, он практически не усваивается» [193] .
193
Позже папа разработал способ очищаться от таких вкусных «ядов». Он мне рассказал, гордый своим открытием, что засовывает пальцы глубоко в горло и вызывает рвоту. Я много лет страдала булимией, поэтому такая наивность больше не чарует меня. Позже он обучил Джойс Мейнард тому же способу выводить нечистую пищу из организма.