Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
Я проснулась посреди ночи, вскочила и едва успела забежать за скалу, как меня вывернуло наизнанку. Потом полилось с другого конца. О, как же мне было стыдно! Я знала, что Оуэн слышит, как я хожу по-большому и как меня рвет: он подумает, что я — самая отвратительная девчонка на всем земном шаре. Когда извержение закончилось, я позвала Рэчел и шепотом попросила принести рулон туалетной бумаги. Я стала подтираться, а Рэчел отправилась за зубной щеткой, пастой и водой: мне нужно было прополоскать рот.
Я не могла даже смотреть на Оуэна, когда вернулась назад и залезла в спальный мешок. Он спросил, в порядке ли я. Я кивнула. «Знаешь, — сказал он, — это от мидий, у тебя на них аллергия. Запомни это и никогда больше их не ешь. Обещаешь?» Я кивнула. А он положил руку на мой спальный мешок и обнял меня! Я была потрясена.
Потом он меня поцеловал. В губы. Его поцелуй — самое чудесное, что со мной когда-либо происходило, но осознала я это только задним числом, рассказывая и вспоминая. А тогда была слишком возбуждена: быстро села и растолкала Рэчел, которая спала с другой стороны. Я сказала, что мне снова нужно удалиться, и попросила ее пойти со мной. Мы отошли к воде, и я выболтала свой главный секрет: Оуэн поцеловалменя. Первый поцелуй — ладно; самое классное — рассказать о нем лучшей подруге. Рэчел не очень-то поверила — для нас обеих настоящий поцелуй принадлежал к той запредельной области между сном и светом дня, вроде еще не оплодотворенного лона, где возможны НЛО и феи, и выходящие из-за угла, прямо тебе навстречу, битлы. Когда мы вернулись к спальным мешкам, я попросила ее поменяться местами и лечь рядом с Оуэном.
Осенью, в Хановере, Рэчел спросила Оуэна, «нравлюсь» ли я ему. Когда я приехала к ним на уик-энд, она сказала: «О господи, это, значит, правда, что ты целовалась с Оуэном! Я спросила, нравишься ли ты ему, и он ответил — «да»».
Я жила встречами с Оуэном. Он учился в интернате, так что мы виделись только на каникулах. Когда мы катались на лыжах, я молилась, чтобы оказаться рядом с ним в грузовичке или на подъемнике, или за столом во время ленча. Больше ничего не «происходило», но это не нарушало совершенства наших чувств. Он подтвердил, что я ему «нравлюсь», когда Рэчел спросила. И теперь я могу по нему томиться — со щемящим чувством, уютно, издалека.
16
«Птицы» и пчелы: по Хичкоку
Пусть страсти необоримы, я клянусь погасить их.
Этой осенью, вернувшись в школу, мы, пятиклассники, вдруг услышали во время урока какой-то утробный вой, исходящий с игровой площадки. Весь класс вскочил и бросился к окнам. На площадке две собаки склеились вместе. Деревенские дети засмеялись первыми: они знали, что происходит. Остальные тоже не замедлили догадаться. Миссис Сполдинг застучала по окну. Потом повернулась с горящим взором и изрекла: «Не горячитесь так, детки. Детки! Я вам говорю: не горячитесь!» Но процесс кипения начался, пузырек за пузырьком; в нас бурлили новые страсти, и никто, даже директриса миссис Сполдинг, не смог бы это остановить.
187
Перевод М. Ковалевой.
Наши матери чувствовали бьющую через край энергию, движение корней и набухание луковиц под белым покровом зимы — и они пытались задержать процесс. Они безжалостно отсекали побеги, чтобы мы были по-прежнему целомудренными, по-прежнему под контролем. Моя мать снова стала заплетать мне косички, да так туго, что брови поднимались на лоб. Четыре шпильки как минимум всаживала она в мою шевелюру, чтобы волосы не падали на лицо. Меня обряжали в бесформенные шерстяные платья, такие уродливые и неприглядные, что даже я это замечала и ненавидела их. Мать Виолы выработала другую стратегию, имея в виду ту же самую цель. Виолу, девчонку-сорвиголову, отправляли в школу одетой как куколка: в кружевах, в нижних юбках и в кудряшках. Мать дома делала ей перманент, накручивая прямые пряди на проклятые бигуди.
Каждое утро, когда наши мамы оставляли нас в школе, мы с Виолой направлялись прямо на первый этаж, где совершали наш утренний ритуал. Виола мочила голову под краном, а я распрямляла
Каждый день приходилось жестоко расплачиваться, когда наши мамы видели, что мы сделали это опять. «Честно, ма, они сами расплелись. Когда мы играли, на переменке. Ты что, хочешь, чтобы я сиделавсю переменку? Го-о-осподи боже!» Они могли пороть нас до изнеможения, пока не отвалятся руки, — это нас не останавливало. Каждое утро локоны, «освеженные» с помощью бигуди, намокали под краном, и косы вырывались из плена.
С приходом весны изменения, происходившие подспудно, начали обнаруживаться в наших играх и поведении. Мы, девчонки, перестали играть в лесу в наши собственные игры и принялись вместо этого танцевать во дворе под звуки синего портативного магнитофона, который я приносила в школу. Мы разучивали новые танцы — те, которые видели в программе «Американская эстрада»: к твисту добавились пони и свим. И хотя танцевали мы друг с дружкой, а мальчишки демонстративно в сторонке играли в шарики, время от времени какой-то мальчик, какая-то девочка откалывались от группы и вместе ходили по площадке, иногда под руку; потом возвращались к своим шарикам и танцам. Общение мальчишек и девчонок ограничивалось такими невинными прогулками парами, но дело ведь не в том, чтовы делаете вместе, а в том, что ты кому-то «нравишься». Теперь, когда мы играли в дочки-матери, девчонки хвастались брелками или сувенирами, которые попадаются в коробках с кукурузными хлопьями; и ценились эти безделушки дороже алмазов: то были подарки от «парней», с которыми они «встречались». От старших сестер многие знали, что завести постоянного «парня» и «гулять» никому не позволят до средней школы, но эти знаки внимания очень возбуждали. Меня охотно выбирали в команду для игры в пятнашки или в «рыжего пирата», или в веревочку, но в этой новой игре пары установились, и никто не выбрал меня.
Как-то раз мы с папой в Виндзоре зашли в центр распродаж Дж. Дж. Ньюберри, и там я, как тот тщедушный мальчишка, который решил выпить Напиток для тяжеловесов, увидела свое чудо. Там, в корзинке с бижутерией, лежал кулон с большой золотой буквой на пластмассовом, под дерево, кружке, подвешенный на золотой цепочке длиною в добрый фут. Он был восхитительный. Папа, слава богу, не спросил, почему я покупаю кулон с буквой Р. Может быть, он не заметил.
В понедельник я надела его в школу, спрятав под блузкой. На переменке рассказала девчонкам, что в выходные познакомилась с очень симпатичным мальчиком. Он из Клермонта, и его зовут Ритчи Дэвис. Вскоре меня окружили девчонки и стали расспрашивать всякие подробности о Ритчи, который все время живет в Клермонте, где есть кинотеатр и всякое такое. Ритчи водил меня смотреть фильмы, которых уже лет тридцать нигде не показывали. Я рассказала девчонкам и даже некоторым мальчишкам весь фильм «Тридцать девять ступеней» и как Ритчи держал меня за руку, когда становилось страшно. Потом я медленно извлекала кулон из-под блузки — длина цепочки позволяла выдержать изрядную, истинно хичкоковскую, драматическую паузу — и заявляла: «Мы решили встречаться».
Какие-то девчонки через год-два нашли свой особенный выход: от игры в куклы они переключились на лошадей и сделались счастливы. Они рисовали лошадей, говорили о лошадях, ездили на лошадях, чистили их, гладили, кормили, поили, а на переменках играли в лошадки. Но мы, оставшееся большинство девочек и мальчиков, охотно переносили примеры из жизни гусениц, птичек и жаб прямо на род человеческий, обходя всяких лошадей.
Наше сексуальное воспитание и ограничивалось этими наблюдениями, совершенно неизбежными в сельской местности. Естественно, деревенские дети лучше знали закон размножения в его ветеринарном аспекте. Но когда мы пытались представить себе, как «это» делают люди, что они делают при «этом», все без исключения терялись в догадках, высказывали самые различные предположения, основанные на сопоставлениях да на преданиях, переходивших в наследство от старших детей. Невинные прогулки с мальчиками по игровой площадке перемежались грязными шугочками и анекдотами, которые мы взахлеб рассказывали друг другу, силясь проникнуть в великую тайну взрослых.